Толстой Л. Н. -- Избранные дневники 1895-1910 годы

- 63 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

27 июля. Спал мало, но встал без боли. Ходил гулять, молился и умилялся до слез от внутренней радости и благодарности. И теперь есть отзвуки этого чудного чувства. Вернулся. Написал письмо Мечникову* и французское Стыку. Немного поправил шведское*. […]

29 июля. Вчера не писал. Третьего дня вечером много народа: Сергей, Раевский, Гольденвейзер. Неприятный спор с Сергеем. Разумеется, кругом виноват я. Говорил ему неприятности. Вчера почти не спал. Ночью написал в дневник представление о людях и их жизни. Делать ничего не делал. Началось опять мучительное возбуждение Софьи Андреевны. Мне и тяжело и жалко ее: и слава богу, удалось успокоить. Приехала Машенька, очень приятно. Нынче ничего не делал. Шведскую речь начал, но не пошло. Есть что записать, но некогда. Иду завтракать.

30 июля. Вчера ездил верхом в Колпну и к Чертковым. Был в дурном духе — сердился даже на лошадь. Вечером Гольденвейзер. Разговор с Софьей Андреевной. Как будто лучше. Записать о музыке.

В новой, господской музыке вошло в употребление украшение, состоящее в том, чтобы, перебив ритмическое выражение мелодии, делать антимелодические и антиритмические отступления, самые чуждые мелодии, и потом, чтобы rehausser[77] прелесть мелодии, из этих отступлений возвратиться к мелодии. Со временем же стали в этих отступлениях полагать смысл музыки.

Нынче очень хорошо спал, приехал корреспондент Спиро. Я дал ему сведения и закончил статью на конгресс. Гусев удивительно хорошо изложил «О науке». Прочел Бутурлину из дневника. Разговор с Софьей Андреевной, как всегда, невозможный. Теперь 2 часа, поеду верхом.

1 августа. Ездил третьего дня в Колпну. Ошибся. Кажется, никуда не ездил. Вечером Бутурлин и Гольденвейзер. Вчера переводил «Конгресс» и ездил верхом с Сашей. Вечером прочел вслух речь конгрессу — нехорошо. Нынче поправил. Лучше. Очень тяжело. Должно быть, даже наверное, сам виноват. Нынче лучше. Все не раздумал план*. […] Записать:

[…] 2) Как ни странно это кажется, самые твердые, непоколебимые убеждения, это самые поверхностные. Глубокие убеждения всегда подвижны.

2 августа. Вчера ходил по дождю d’une humeur de chien[78]. Худого не сделал, но на душе нехорошо, нет любви по чувству. Вечер сидел со всеми. Нынче проснулся в 5 и думал хорошо. Об истинной вере в бога, той, при которой не нужно чудес и не интересна природа и ее изучение. Потом думал о конгрессе и записал, не одеваясь. Потом походил, написал два письма крестьянам. Прочел письма. Пришла Софья Андреевна, объявила, что она поедет*, но все это, наверное, кончится смертью того или другого, и бесчисленные трудности. Так что я никак уже в таких условиях не поеду. […]

5 августа. Прошло два дня незаписанных. Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его*. Очень хорошие были проводы: отношение всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление*. Пропасть писем. Много просительных, прекрасные письма Александра. Теперь скоро час. Вчера, 4-го, исправлял «Конгресс» и, кажется, почти хорошо. Ездил с Онечкой верхом. Читал всем «Единую заповедь». Онечка понимает. Третьего дня, 3-го. Приехала Вера. Ездил верхом с Онечкой далеко в Засеку, плутал. Утром тоже «Конгресс». Вот и все.

[…] Софья Андреевна готовится к Стокгольму и, как только заговорит о нем, приходит в отчаяние. На мои предложения не ехать не обращается никакого внимания. Одно спасение: жизнь в настоящем и молчание.

8 августа. Опять прошло два дня. 6 августа был важный день. Я, как обыкновенно, гулял, потом сел за работу «О войне», пришла Софья Андреевна и объявила, что конгресс отложен*. То же сообщил и Александр Стахович. Говорил с ним, и его самоуверенная, развязная и добродушная ограниченность раздражают меня. Вел себя дурно, слушал себя. Важное-то было не 6-го, а 5-го вечером. Приехали полицейские за Гусевым и увезли его в тюрьму, а потом в Чердынь. Все это прошло очень хорошо. И он держал себя хорошо, как это и свойственно ему, и все высказали ему заслуженную им любовь и уважение.

Стахович приехал уже на другой день. Тот день, в который уезжали Денисенки. Я ездил с Сашей верхом. Дома Миташа. Он умен, но Стахович несносен. Я был очень мрачен. 7-го, вчера. Вернувшись с прогулки, застал двух: один юноша, другой грузин политический, возвращающийся из ссылки. Сначала принял холодно. Разговорился и, слава богу, полюбил. Юноша сказал мне, что меня обвиняют за то, что я отдал имущество фиктивно семье. Это, к стыду моему, огорчило меня, хотел просить кого-нибудь написать об этом. Плох я, забываю, что жизнь только перед богом и в себе и вне себя. Потом докончил о войне и о Гусеве. О Гусеве плохо, но пошлю. Ездил верхом. Вечером сидел со всеми. Физически дурное настроение. Вел себя не совсем хорошо, но и не дурно совсем. Записать:

1) Не люблю я говорить с людьми, которые, слушая вас, делают вид, что они знают то, что вы скажете, и вперед соглашаются с вами. Мы, мол, понимаем друг друга, и все. Крестьяне свои почти всегда слушают и говорят так.

2) Любовь к себе — своему телесному я и ненависть к людям и ко всему — одно и то же. «Люди и все не хотят меня знать, мешают мне, как же мне не ненавидеть их?»

3) Наша вся жизнь подобна сновиденью одной ночи, в котором забыто все, что было до этого сновидения.

10 августа. Вчерашний день пропустил, а он был интересный. Утром ничего особенного не делал. Гулял, но немного, был слаб. Перед обедом привезли Гусева*. И я не мог удержаться от смеха, как допускали к нему Сашу и Душана и Марью Александровну поодиночке. Он очень взволнован, но хорошо.

Нынче с утра пришел Засосов, крестьянин, ездивший к духоборам и теперь отказывающийся от воинской повинности. Очень мне полюбился. Помоги ему бог (в нем). Я ничего не писал, кроме письма, продиктованного Саше. Было одно письмо грубо ругательное. С точки зрения распространения истины — радостно, а просто по душе грустно, — за что и зачем ненавидят. Записать:

1) Очень важное и старое, но в первый раз ясно понятое: то, что для того, чтобы жизнь была радостна (чем она должна быть), надо (точно, не на словах, а на деле) полагать свои цели не в себе, Льве, а в делах любви, и дела любви все всегда вне меня в других. Я в первый раз понял, что это можно. Буду учиться. […]

11 августа. Утром получена телеграмма, что статья о Гусеве будет напечатана. Потом телеграмма от Matin о Гусеве же. Читал Канта, думаю все о движении и веществе, пространстве и времени. Ездил верхом в Ясенки. Здоровье получше, иду обедать. Был милый юноша, идущий в Иерусалим, и еще раз Засосов, очень радостное впечатление.

12 августа. Встал очень рано, совсем здоров. Вчера еще появилась моя статья почти полностью*. Утром хорошо думал и дома и на прогулке. Немного читал Канта. Получил письма скорее неприятные. От социалиста Антонова и Великанова. Зато и хорошие, трогающие меня очень. Набросал ответы. Слава богу, отменил письмо об отдаче имущества*,— как бываешь слаб временами!

13 августа. Вчера прочел свою статью. Приехали Стахович Александр и Струве. Малоинтересны и тяжелы, особенно Струве. Читал им напрасно «О науке» и напрасно говорил. Нынче очень мало спал и слаб. На душе недурно.

15 августа. Вчера вечер — скучно. Нынче, посоветовав Машеньке ехать к обедне, встал в 6 и ездил к попу. Чудное утро. Как много мы теряем, просыпая утра. Читал «Новую философию»*. Как искусственно, ненужно. Получил письма, и опять от Великанова, и опять тяжело. За что? Письма от Гусева. Ему было тяжело. Ездил верхом с Зосей. Грустно. Особенно гадкого ничего. Иду обедать. Ничего не писал. Даже записать нечего.

16 августа. Очень скучно было весь вечер. Так я далек от того, чем живут все окружающие меня.

[…] Нынче спал лучше. Но проснулся слабым и умиленно добрым.

И как-то радостно,

И так все хочется плакать.

В объятья вечности

Так бы и кинулся*.

[…] Думал о славе людской. Есть в этой потребности доброго мнения о тебе — любви к тебе людей что-то непреодолимое и законное. И сейчас мне пришло в голову то, что насколько ложно, преступно желание похвалы, любви людей при жизни, настолько хорошо, добро, законно желание продолжения своей жизни в душах других людей после своей смерти. В этом желании нет ничего потакающего личности, нет ничего исключительного; а есть одно желание участия в общей, всемирной, духовной жизни, участия в деле божием, бескорыстное, безличное. Кажется, что это верно.

[17 августа. ] Ничего не писал вчера. Даже письма не мог писать — так чувствовал себя слабым, но, слава богу, не злым. Приехали Иван Иванович и Марья Александровна. Ездил верхом с Зосей. Очень приятно лесами. После обеда прогоняли пришедших, а оказались милые ребята. В письмах ничего особенного. Вечером Гольденвейзер играл очень хорошо. Нынче спал не мало, а все слаб. […]

18 августа. Вчера ездил с Сашей верхом. Все слаб. Вечером отделал все письма. Соня сказала неприятное, я упрекнул мягко, она промолчала. Да, надо уметь. То же было с Копыловым, призываемым на суд за дубы. Я сказал, она сделала. Сегодня рано встал, мало спал. Ничего не работал. Читал Менция* и полученные письма. Приехал Димочка, письмо от Черткова, и был Заболоцкий, очень возбужденный, но милый. Написал письмо Черткову. Приехали Дубенские. Она ужасающе глупа. Объявила мне, что ее мальчик-сын ненавидит меня и любит царя. Иду завтракать и ко всем гостям.

Испытал на прогулке особенно радостное, веселое чувство любви ко всем, ко всему и подумал, от всей души подумал и пожалел тех людей, которые лишают себя этого, которые думают устраивать себе увеселения внешними средствами.

20 августа. Вчера ничего не делал, кроме коротких ответов на письма.

Ездил в Овсянниково. Буланже еще нет. Разговор с Тенишевым об едином налоге. Спокойно, кротко на душе. Вечером с Михаилом Сергеевичем приятно. Все слаб.

Сегодня проснулся все слабый и не бодрый умом. Ходил навстречу лошадям и дорогой думал только одно и практически очень важное, именно то, что я, должно быть, всем надоел своими не перестающими писаниями все об одном и том же (по крайней мере, так это должно казаться большой публике), вроде Croft Hiller’а, и что надо молчать и жить; а если писать, и то если очень захочется, то только художественное, к которому меня часто тянет. И, разумеется, не для успеха, а для того, чтобы более широкой аудитории сказать то, что имею сказать, и сказать, не навязывая, а вызывая свою работу. Помоги бог. […]

21 августа. Вчера ответил неважные письма. Ездил с Михаилом Сергеевичем и с Сашей в Телятинки. Дама с проектом о воспитании. Во время обеда приехали Боткины — скучно. Говорил с Гольденвейзером и Николаевым о едином налоге. Сегодня проснулся рано. Очень, очень слаб. Начал читать Photer о Китае*. Хорошие, добрые письма, которых не стою. Ничего не хочется писать. […]

[…] Было пшеничное зерно, оно лежало тысячи лет в египетских гробницах, и оно ничего не знало про себя. Для него самого — для зерна — было все равно, что его не было. Ученые раскапывали гробницы и, найдя в них зерна пшеничные, чтобы испытать их, взяли несколько и покрыли землей и стали поливать водой. И вот зерно, которое было, но ничего не знало про себя, вдруг узнало про себя; что оно есть, и есть в одно и то же время и зерно, и росток.

- 63 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться