Толстой Л. Н. -- Избранные дневники 1847-1894 годы

- 91 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

[…] 4) Только пробился лист на березах, и от теплого ветра пошла по ним веселая рябь. Вечер, смеркается после грозы. Лошади только пущены, жадно сгрызают траву, помахивая хвостами.

5) Вспоминал: что мне дал брак? Страшно сказать. Едва ли не всем то же.

6) Две условности одинаково сильны: для мужчины — снести пощечину без дуэли, для женщины — брак без церкви.

7) Не делайте вид, что меня судите, прощаете, смягчаете, угрожаете. Вы разбойники. Я в вашей власти, как Людовик XVI был во власти сапожников. Но с той разницей, что все, чем вы угрожаете мне, есть то самое, что мне желательно. Я живу только для исполнения воли бога, установления его царства: для установления его царства нужно гонение невинных. Чем больше гонения, тем очевиднее его истина. И потому все, что вы мне сделаете дурного — до пыток и казни, полезно для дела божьего я радостно для меня.

Теперь 12 часов. Хочу ехать в Козловку. Буду писать завтра, если буду жив.

[27 мая. Ясная Поляна. ] Не писал ни 25, ни 26. Пробыл там. Приехал Поша. Я был в Козловке, в Софьинке, в Бароновке и 28 приехал.

5 июня 93. Ясная Поляна. Все пытался писать послесловие*, связав его с определением жизни, как движение от неразумного к разумному, но не подвинулся, от физических ли, умственных ли причин, не знаю. За это время пытался работать: колья рубить, ходил к Булыгину.

[…] Иду сейчас в Тулу. За это время думал:

1) Поразила меня мысль о том, что одна из главных причин враждебного чувства мужей и жен — это соперничество их в деле ведения семьи.

Жене нужно не признавать мужа разумным и практичным, потому что, если бы она признавала его таковым, ей бы надо было делать его волю, и наоборот. Если бы я теперь писал «Крейцерову сонату», я бы выдвинул это.

[…] 3) Выставка Чикаго, как и все выставки, есть поразительный образчик дерзости и лицемерия: все делается для наживы и потехи: от скуки, а приписываются благие любвенародные цели. Оргии лучше.

[…] 6) Читал о статье Макса Нордау. Прекрасно говорит о том, что наша беллетристика должна сделаться скоро забавой женщин и детей, как танцы*.

7) Все это искусство, музыка, хорошо, но очевидно занимает неподобающее ей место.

[…] 10) Иду домой от Булыгина, пройдя двадцать верст, устал. Идут навстречу с песнями бабы. — Откуда? — Из Крыльцова. — Где были? — У поручика (за 10 верст) работали. — Зачем так далеко? — Да мы разве бы пошли, за лошадей по два дня отрабатывали. Попались лошади в Засеке. Они прошли десять верст туда, идут десять верст назад, там целый день работали. — Что ж, я чай, поругали поручика? — За что ж его ругать. Ха-ха. — И запели песни.

Всем ровно. Как нельзя в озере поднять в одном месте воду выше, чем в других, или спустить, так нельзя ни увеличить, ни уменьшить благо материальными средствами. (Сейчас еду в Тулу.)

10 июня. Ясная Поляна. 1893. Все это время ничего определенного не делал. Начинал послесловие, потом статьи о науке и искусстве*, теперь о письме Зола и Дюма*. Попов уехал, приехал Поша. Отношения с людьми все те же. За это время думал:

1) Люди признают, что наказания жестоки, но они говорят: это необходимо для поддержания существующего порядка. Но порядок-то существующий хорош ли? Нет, он дурен. Невозможен. Так что же его поддерживать?

2) Мой друг детства*, потерянный человек, пьяный, обжора, несчастный, ленивый, лживый, всегда, когда речь идет о детях, о воспитанье, приводит в пример свое детство и свое воспитание, как бы подразумевая бесспорно то, что результат, который дало его воспитание, служит доказательством его успешности. И он делает это невольно и не видит комичности этого. Так сильна любовь, предилекция к себе всех людей.

3) Думал к статье о науке. Чтобы понять то, что есть наука, надо исследовать, что она дает тем, которые получают ее, и что она для тех, которые творят ее (плохо).

4) Решить вопрос о том, хорошо ли, добро ли то, что мы признаем наукой и искусством, не шутка. Все воспитание молодых поколений основывается на том, что мы признаем наукой и искусством. […]

21 июня 1893. Ясная Поляна. Третьего дня отослал с Кузминским статью о письмах Зола и Дюма в «Revue de famille»*. Все это время развлекался мыслями между «Об искусстве», «Послесловием» и этой статьей. Пытался работать — слаб стал. Маша приехала. Я ей очень рад. Вчера — чего давно не было — был неприятный разговор с Соней. Они, бедные, страдают. Надо жалеть, а ты горячишься. Впрочем, даже так было тихо, что никому не заметно. Мне только больно очень. Думал за это время.

1) У всех детей и отцов зубы портятся исключительно в одних условиях. Что же? Вы думаете, причину, или когда им укажут эту причину, устранят ее? Нет, несмотря на то, что они страшно дорожат зубами, они будут продолжать жить так же, пломбируя себе зубы за большие деньги платиной и золотом. Сифилис и больницы, преступления и наказания, война и красный крест и мн. др.

2) Всего меньше мы понимаем поступки друг друга те, которые вытекают из тщеславия: не угадаешь, чем и перед кем он тщеславится, […]

[25 июня. ] Вчера 24 июня 93. Ясная Поляна. Думал:

1) Представил себе людей, для полноты мужчину и женщину — мужа [и] жену, брата [и] сестру, отца [и] дочь, мать [и] сына — богатого класса, которые живо поняли грех жизни роскошной и праздной среди нищеты и задавленности трудом народа и ушли из города, отдали кому-нибудь, так или иначе избавились от своего излишка, оставили себе в бумагах, скажем, 150 р. в год на двоих, даже ничего не оставили, а зарабатывают это каким-либо мастерством — положим, рисованием на фарфоре, переводы хороших книг, и живут в деревне, в середине русской деревни, наняв или купив себе избу и своими руками обрабатывая свой огород, сад, ходят за пчелами, и вместе с тем подавая помощь сельчанам медицинскую, насколько они знают, и образовательную — учат детей, пишут письма, прошения и т. п. Казалось бы, чего лучше такой жизни. Но жизнь эта будет адом и сделается адом, если люди эти не будут лицемерить, лгать, если они будут искренни.

Ведь если люди эти отказались от тех выгод и радостей, украшений жизни, которые им давали и город и деньги, то сделали они это только потому, что они признают людей братьями, равными перед отцом — неравными по способностям, достоинствам, если хотите, но равными в своих правах на жизнь и все то, что она может дать им. Если возможно сомненье о равенстве людей, когда мы их рассматриваем взрослыми, с отдельным прошедшим каждого, то сомненья этого уже не может быть, когда мы видим детей. Почему этот ребенок будет иметь все заботы, всю помощь знания для своего физического и умственного развития, а этот прелестный ребенок, с теми же и еще лучшими задатками, сделается рахитиком, вырожденным, полукарликом от недостатка молока и останется безграмотным, диким, связанным суевериями человеком, только грубой рабочей силой? Ведь если люди эти уехали из города и поселились жить так, как они живут в деревне, то только потому, что они не на словах, но на деле верят в братство людей и хотят если не осуществить, то осуществлять его в своей жизни. И эта-то попытка осуществления должна, если только они искренни, должна привести их в ужасное, безвыходное положение. С своими с детства приобретенными привычками порядка, удобства, главное, чистоты, они, переехав в деревню и наняв или купив избу, очистили ее от насекомых, может быть, даже сами оклеили ее бумажками, привезли остатки мебели, не роскошной, а нужной: железную кровать, шкаф, письменный столик. И вот они живут. Сначала народ дичится их: ожидает, как и от всех богатых, насилием ограждения своих преимуществ, и потому не приступает к ним с просьбами и требованиями. Но вот понемногу настроение новых жителей уясняется: сами они вызываются служить безвозмездно, и самые смелые, назойливые люди из народа опытом узнают, что новые люди эти не отказываются и можно поживиться около них. И вот начинаются заявления всякого рода требований, которых становится все больше и больше. Начинается как бы рассыпание и разравнивание возвышающегося над общим уровнем зерна до тех пор, пока не будет возвышения. Начинаются не только выпрашивания, но и естественные требования поделиться тем, что есть лишнего против других. И не только требования, но сами поселившиеся в деревне люди, войдя в близкое общение с народом, чувствуют неизбежную необходимость отдавать свои излишки там, где есть крайняя нужда. Но мало того, что они чувствуют необходимость отдавать свой излишек до тех пор, пока у них останется то, что должно быть у всех, то есть у среднего — определения этого среднего, того, что должно быть у всех, нет никакого, — и они не могут остановиться, потому что всегда вокруг них есть вопиющая нужда, а у них излишек против этой нужды.

Казалось бы, нужно удержать себе стакан молока, но у Матрены двое детей, грудной, не находящий молока в груди матери, и двухлетний, начинающий сохнуть. Казалось, подушки и одеяло можно бы удержать, чтобы заснуть в привычных условиях после трудового дня, но больной лежит на вшивом кафтане и зябнет ночью, покрываясь дерюжкой. Казалось, можно бы удержать чай, пищу, но ее пришлось отдать странникам, ослабевшим и старым. Казалось, можно бы удержать хоть чистоту в доме. Но пришли нищие мальчики, и их оставили ночевать, и они напустили вшей, которых они только что с трудом вычесали, придя от больного.

Нельзя остановиться, и где остановиться? Только те, которые не знают совсем того чувства сознания братства людей, вследствие которого эти люди приехали в деревню, или которые так привыкли лгать, что и не замечают разницу лжи от истины, скажут, что есть предел, на котором можно и должно остановиться. В том-то и дело, что предела этого нет, что то чувство, во имя которого делается это дело, таково, что предела ему нет, что если есть ему предел, то это значит только то, что этого чувства совсем не было, а было одно лицемерие.

Продолжаю себе представлять этих людей. Они целый день работали, вернулись домой. Кровати у них уже нет, подушки нет, они спят на соломе, которую достали, и вот, поев хлеба, легли спать. Осень, идет дождь с снегом. К ним стучатся. Могут ли не отпереть? Входит человек, мокрый и в жару. Что делать? Пустить ли его на сухую солому? Сухой больше нет. И вот приходится или прогнать больного и положить его мокрого на полу, или отдать свою солому и самому, потому что надо где-нибудь спать, лечь с ним. Но и этого мало: приходит человек, которого вы знаете за пьяницу и развратника, которому вы несколько раз помогали и который всякий раз пропивал то, что вы ему давали, приходит теперь с дрожащими челюстями и просит дать ему 3 р., которые он украл и пропил и которые, если он не отдаст, его посадят в тюрьму. Вы говорите, что у вас только и есть 4 р. и они необходимы вам завтра для уплаты. Тогда пришедший говорит: «Да, это, значит, все только разговоры, а когда дело до дела, то вы такие же, как и все: пускай погибает тот, кого мы на словах считали братом, только бы мы были целы».

Как тут поступить? Что сделать? Положить лихорадочного больного на сыром полу, а самим лечь на сухое, еще хуже не заснешь. Положить его на свою постель и лечь с ним: заразиться и вшами и тифом. Дать просящему последние 3 рубля — значит остаться завтра без хлеба. Не дать, значит, как он и говорит: отречься от того, во имя чего живешь. Если можно остановиться здесь, то почему не остановиться было раньше. Почему было помогать людям? Зачем отдавать состояние, уходить из города? Где предел? Если есть предел тому делу, которое ты делаешь, то все дело не имеет смысла, или имеет только один ужасный смысл лицемерия.

- 91 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться