Толстой Л. Н. -- Избранные дневники 1847-1894 годы

- 89 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Нынче 23 декабря 1891. Бегичевка. Писал после, рано утром, статью. Все не кончил. Очень суеты много.

Вчера приехали Раевские, Петя и Гриша. Нынче уехали Новоселов, Гастев и Черняева. Вчера же была Вагнер. Поехала в Казань. Читал вслух письмо Сони при Богоявленском, и там нехорошие отзывы от Грота о Новоселове. От Сони письма хуже.

Нынче приехали два г-на: Протопопов и Обольянинов. Едут в Самару и Тамбов. Спорил сейчас с ними. Еще пришел Леонтьев. Вчера ездили с ним в Барятино открывать столовые. Много мыслей было, но все забыл. Неспокойно, мало радостно на душе. Написал нынче письмо Леве и Трегубову. Жизнь как шаги ребенка, которого мать выпустила из объятий и опять примет. Завтра.

24 декабря. Бегичевка. 1891. Если буду ж.

27 декабря. Бегичевка. 1891. Не писал. Нынче встал рано, записал, что делать без нас. Потом приехал Лебедев. Потом поехал верхом в Барятино. Леонтьева нет дома, поехал в Хованщину и Хованские хутора. Приехал домой, заснул, написал Ване инструкции и ложусь спать.

Вчера утром суета. Потом ездил в Пеньки, Прудки и Александровку. Метель, было жутко. Вечер один с Эленой Павловной и Михайловной и Алексеем Митрофановичем. Третьего дня ездил к Новоселову. У них хорошо. Страшная нищета в Козлове. 4-го дня, кажется, был дома. Не помню?

28 декабря. Бегичевка. 1891. Если б. ж.

1892

[Бегичевка. ] Жив. Прошел месяц. Нынче 30 января 1892. Вспоминать день за днем — невозможно. Был в Москве, где пробыл три недели, и вот неделя, как опять тут. Главные черты и события этого месяца: недовольство на Леву и тяжелое чувство нелюбви к нему. Суета, праздность и роскошь, и тщеславие, и чувственность московской жизни. Был в театре. «Плоды просвещения»*. Писал все 8-ю главу. И все не кончил*. Виделся с Соловьевым, с Алехиным, с Орловым, с этими тяжело — и радостно с Чертковым, Горбуновым, Трегубовым. Вернувшись сюда, нашел беспорядок, неясность. Раздача вещей и дров вызвала жадность. Почти все время мне нездоровится — желудком и чувствую ослабление общее. Все чаще и чаще думаю о смерти и больше и больше освобождаюсь от славы людской. Но еще очень далеко от полного освобождения. Хотел выписать записанное в книжки — потерял, и вял и грустен и не хочется ни думать, ни делать. Отче, помоги мне всегда любить.

3 февраля 92. Бегичевка. Нынче уехала Соня*. Мне жаль ее. Отношения к народу очень дурные. Я нынче понял, что это-то попрошайничество, зависть, обман, недовольство и стоящая за всем этим нужда и есть показатель особенности положения и того, что мы стоим в середине его. Утром был очень слаб. Спал днем. Пытался писать, не идет. Получил от Алехина письмо нехорошее. Все хочет сделать что-то необыкновенное, когда признак настоящего труда есть «обыкновенное». Не козелкать, а тянуть.

Носил, носил записочку с мыслями и потерял. Помню только, что записано было: 1) то, что когда видишь много людей новых, таких, каких никогда не видал, хоть где-нибудь в Африке, в Японии: человек, другой, третий, еще, еще, и конца нет, все новые, новые, такие, каких я никогда мог не видать, никогда не увижу, а они живут такой же эгоистичной своей отдельной жизнью, как и я, то приходишь в ужас, недоумение, что это значит, зачем столько? Какое мое отношение к ним? Неужели я не видал их и они мне чужие? Не может быть. И один ответ: они и я одно. Одно и те, которые живут, и жили, и будут жить, одно со мною, и я живу ими, и они живут мною. […]

Сегодня 24 февраля. Бегичевка. 1892. Нынче Таня уехала нездоровая в Москву*. И нынче же уехали сбиравшиеся воскресные: Гастев, Алехин, Новоселов, Страхов, Поша с ними*. И приехал Тулинов, Богоявленский очень болен. Был Репин, уехал нынче*. Я два дня сряду ездил в Рожню и не мог доехать. Мы ездили на масленице в Богородицк, и я был у Сережи*. Очень хорошо. Здесь работы много и тяжести. Что дальше жить, то мне труднее. Но труд этот не может не быть, и я не могу расстаться с ним.

Нынче 29 февраля 92. Бегичевка. Была страшная метель все эти дни. Вчера ездил опять в Рожню, опять не доехал. Был в Колодезях и Катараеве, о дровах и приютах*. Приехали к нам 1) Бобринский, 2) швед Стадлин, 3) Высоцкий и четыре темных. Мне тяжело от них*. Я очень устал. Днем было нехорошо. Теперь лучше, — совсем хорошо. Все пишу и не могу кончить.

Третьего дня было поразительное: выхожу утром с горшком на крыльцо, большой, здоровый, легкий мужик, лет под 50, с 12-летним мальчиком, с красивыми, вьющимися, отворачивающимися кончиками русых волос. «Откуда?» — «Из Затворного». Это село, в котором крестьяне живут профессией нищенства. «Что ты?» — Как всегда, скучное: «К вашей милости». — «Что?» — «Да не дайте помереть голодной смертью. Все проели». — «Ты побираешься?» — «Да, довелось. Все проели, куска хлеба нет. Не ели два дня». Мне тяжело. Все знакомые слова и все заученные. Сейчас. И иду, чтобы вынести пятак и отделаться. Мужик продолжает говорить, описывая свое положение. Ни топки, ни хлеба. Ходили по миру, не подают. На дворе метель, холод. Иду, чтоб отделаться. Оглядываюсь на мальчика. Прекрасные глаза полны слез, и из одного уже стекают светлые, крупные слезы.

Да, огрубеваешь от этого проклятого начальства и денег.

[3 апреля. Москва. ] Нынче 3 апреля. Больше месяца не писал. Я в Москве*. Приехали сюда, кажется, 14-го. Все время стараюсь кончить 8-ую главу и все дальше от конца. Отношение к своему занятию проводника пожертвований — страшно противно мне. Хочется написать всю перечувствованную правду, как перед богом.

Событий особенных — никаких. На душе — зла мало, любви к людям больше. Главное — чувствую радостный переворот — жизни своей личной не почти, а совсем нет. […]

Нынче 26 мая 1892. Ясная Поляна. Третьего дня приехал из Бегичевки. Там время прошло, как день. Все то же. Тяжелое больше, чем когда-нибудь, отношение с темными, с Алехиным, Новоселовым, Скороходовым. Ребячество и тщеславие христианства и мало искренности. Дело все то же. Так же тяжело и так же нельзя уйти. Только начал там жить свободно, как приехал Евдоким и привез 8-ю главу, которая была в безобразном виде. Начал переделывать и месяц работал каждый день, переделывал и теперь еще переделываю. Кажется, что подвинулся к концу.

Явился швед Абрагам. Моя тень. Те же мысли, то же настроение, минус чуткость. Много хорошего говорит и пишет. Нынче поехал к нему с Таней, а он идет. […]

Нынче 5 июля 92. Ясная Поляна. Полтора месяца почти не писал. Был в это время в Бегичевке и опять вернулся и теперь опять больше двух недель в Ясной. Остаюсь еще для раздела*. Тяжело, мучительно ужасно. Молюсь, чтоб бог избавил меня. Как? Не как я хочу, а как хочет он. Только бы затушил он во мне нелюбовь. Вчера поразительный разговор детей. Таня и Лева внушают Маше, что она делает подлость, отказываясь от имения. Ее поступок заставляет их чувствовать неправду своего, а им надо быть правыми, и вот они стараются придумывать, почему поступок нехорош и подлость. Ужасно. Не могу, писать. Уж я плакал, и опять плакать хочется. Они говорят: мы сами бы хотели это сделать, да это было бы дурно. Жена говорит им: оставьте у меня. Они молчат. Ужасно! Никогда не видал такой очевидности лжи и мотивов ее. Грустно, грустно, тяжело мучительно.

Здесь Поша и Страхов. Я было кончил, но на днях — верно, был в дурном духе — стал переделывать и опять далек от конца, теперь 9-10-я главы.

Уезжая из Бегичевки, меня поразила, как теперь часто поражают картины природы. Утра 5 часов. Туман, на реке моют. Все в тумане. Мокрые листья блестят вблизи.

За это время думал:

[…] 2) Когда проживешь долго — как я 45 лет сознательной жизни, то понимаешь, как ложны, невозможны всякие приспособления себя к жизни. Нет ничего stable[128] в жизни. Все равно как приспособляться к текущей воде. Все — личности, семьи, общества, все изменяется, тает и переформировывается, как облака. И не успеешь привыкнуть к одному состоянию общества, как уже его нет и оно перешло в другое. […]

[6 августа. ] Страшно думать: месяц прошел. Нынче 6-е августа. Опять был в Бегичевке. Там покончил дела. Буду продолжать отсюда. Апатия, слабость большая. 8-я глава кончена, но над 9-й и 10-й все вожусь. И начинаю думать, что толкусь на месте. Раздел кончен. Выписал Попова*. Он живет у нас, переписывает и ждет. Страхов опять приехал. Я очень опустился нравственно. От сочинения, от мысли, что я делаю важное дело — писанье, хоть не освобождающее от обязанностей жизни, а такое, которое важнее других.

[…] Думал: 1) Только и помню теперь, что я сижу в бане, и мальчик-пастух вошел в сени. Я спросил: Кто там? — Я. — Кто я? — Да я. — Кто ты? — Да я же. Ему, одному живущему на свете, так непонятно, чтобы кто-нибудь мог не знать того, что одно есть. И так всякий. Вспомню и напишу после другое.

[9 августа. ] Были письма от Файнермана и Алехина о том, чтобы собраться, — собор*. Какое ребячество! Написал им ответы. Забыл написать. Они хотят того, что есть последствия того, что дает единение, то есть чтобы мы делали бы дело божие и были бы все вместе, без того, что это производит — одинокой работы перед богом.

Нынче 9 августа. Ясная Поляна. 92. Вчера писал немного лучше. Собой так же недоволен: нет любви ни к чему. Правда, что меньше всего к себе, но все-таки — нет ее. Вчера за обедом маленький эпизод о грибах, запрещение собирать их, больно огорчил меня. И это мне должно быть стыдно. Много думал, но ничего не записал и не помню. Вчера читал Боборыкина «Труп», очень хорошо*. Лева приехал. С ним ничего. Нынче писал лучше, но мало. Ходил с Сашей за грибами. Очень приятно. Вчера написал письмо Диллону, по случаю письма Лескова*. Пришли Попов и Буткевич. Вечером приехала Таня и еще куча народа. Теперь играют наверху со скрипкой. Прочел повесть какой-то барыни — плохая. […]

Нынче 21 августа. Ясная Поляна. 92. Все так же вяло живу, весь поглощенный только своей статьей, которую все не кончаю.

[…] Я как будто подвигаюсь тем, что более ясна связь и, главное, что выкидываю красноречие. За это время думал:

1) О воспитании был разговор. Соня говорит, что она видит, что дурно воспитывает, что гибнут физически и нравственно. Но что же делать? Как будто говорят все: там, что хорошо или дурно — это все равно, а вот у меня есть одна жизнь, и у детей одна жизнь. И вот я эту одну жизнь погублю, уже не преминую.

[…] 5) Это не мысль, но 13 августа я записал, что мне не в минуту раздражения, а в самую тихую минуту, ясно стало, что можно — едва ли не должно уйти.

6) Говорил о музыке. Я опять говорю, что это наслаждение только немного выше сортом кушанья. Я не обидеть хочу музыку, а хочу ясности. И не могу признать того, что с такой неясностью и неопределенностью толкуют люди, что музыка как-то возвышает душу. Дело в том, что она не нравственное дело. Не безнравственная, как и еда, безразличное, но не нравственное. Я за это стою. А если она не нравственное дело, то совсем и другое к ней отношение.

Если б. ж. 22 августа. Ясная Поляна. 92. Был Поша, уехал в Бегичевку. Я все не могу осилить написать отчет.

Нынче 15 сентября 92. Ясная Поляна. Два дня, как я вернулся из Бегичевки, где пробыл три дня хорошо. Написал начерно отчет и заключение*. Мучительно тяжелое впечатление произвел поезд администрации и войск, ехавших для усмирения*. Все то время, что не писал в дневнике, жил так же. Сколько было сил, работал над 8, 9 и 10 главами и первые две кончил. Но 10-ю только смазал. Все нет настоящего заключения. Кажется, выясняется. […]

- 89 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться