Толстой Л. Н. -- Избранные дневники 1847-1894 годы

- 67 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

13 января. Москва. 89. Поздно. Был Воейков, все ясное его проект — возможен*. Хочется писать. […] Читал мормонов, понял всю историю. Да, тут с очевидностью выступает тот умышленный обман, который составляет частью всякую религию. Даже, думается — не есть ли исключительный признак того, что называется религией, именно этот элемент — сознательной выдумки — не холодной, но поэтической, восторженной полуверы в нее, — выдумки? Выдумка эта есть в Магомете и Павле. Ее нет у Христа. На него наклепали ее. Да из него и не сделалось бы религии, если бы не выдумка воскресения, а главный выдумщик Павел.

14 января. Москва. 89. Раньше. Истопил, читал, записал и хочу писать предисловие Ершову. Писал очень усердно. Но слабо. И не выйдет так. Колол дрова, ходил, встретил Николая Федоровича* и с ним беседовал. У него, вроде как у Урусова, в жизни и книгах не то, что есть, а то, что ему хочется. И интонации уверенности удивительные. Всегда эти интонации в обратном отношении с истиною. […] Потом жалкий Фет с своим юбилеем*. Это ужасно! Дитя, но глупое и злое. […]

17 января. Москва. 89. Раньше, привез воды, поколол, истопил и, не садясь за работу, пошел к Златовратскому; там видел Никифорова, поручил ему работу и зашел к Мамоновым. Устал, нездоровится. […]

18 января. 89. Москва. Рано, колол дрова. Пришел молоканин из Богородского. Читал наверху, пришел Теличеев с другим господином просить ходатайства за высылаемую гувернантку. Скверно себя вел с ними. Без любви к ним и с нетерпением и болтовней. До этого еще прочел в «Русской мысли» в статье Шелгунова о себе* и позорно печалился. Да, да, да, необходимо бросить всякие затеи писать и что-то для себя делать, а блюсти одно: готовность к оскорблению и унижению — смирение и заботу одну о возможности добра другим. […]

21 января… 89. [Москва. ] Раньше, поработал, читал Марка Подвижника — много хорошего, пошел к Покровскому. Разговор с нею о спиритизме, вере и о ее несчастье — потере сына. Встретил Самарину — она хрипит и говорит грустно: c’est le commencement de la fin[94]. Дома хорошо. Давыдов обедал. Он добрый — прокурор, но нравственно неожиданно движется. Потом Семенов. Очень мил — растет. Ясен, спокоен и тверд. Потом Хабаров, массажист. Как будто интересуется вопросами жизни. Потом Анненкова милая с двумя девицами, потом Брашнин, потом Алехин. Лева все сидит с нами — он растет.

22 января. 89. [Москва. ] Получил издание о всемирном мире. Messia’s Kingdom — хорошо и кстати. Приходила трогательная женщина с четырьмя детьми и матерью — муж университетского образования, алкоголик, бьет, выгоняет, спрашивала, что с ним делать? Да, одно из двух: принять в семью и губить детей, или выгнать в шею. Одного же, что нужно, — лечения с любовью — нету. Да и то не знаю, так ли? Да, кажется, по-божью надо принять его. Все ничего не делаю. Ванечка хворает очень. Пошел к Алехину и Самарину. С обоими был плох. С Алехиным ненужные разговоры, а с Самариным и ненужные и раздраженные, о правительстве и Менгден. В разговоре с Алехиным уяснилась следующая притча. Поручил помещик именье приказчику; приказчик пригласил всех своих родственников, кроме того старосту и выборных, и составил сложное управление на образец лутовиновского (И. Тургенев). 1) Управляющий (2000), 2) Помощник его (1000), 3) Бухгалтер, 4) Управляющий конторой, 5) Его помощник, 6) Врач телесный, 7) Врач духовный, 8) Цензор, 9) Умиритель, 10) Соединитель и т. п. Все с именья шло на них. Неужели найдутся такие люди, которые скажут, что для улучшения именья нужно внушить управителям добросовестность в исполнении их обязанностей. Такие найдутся только из участников управления. Свежему же человеку ясно, что надо прежде всего всех уничтожить, а потом установить уж только [?] тех, которые окажутся нужны.

После обеда пошел к Машеньке, там тихо посидел до 11-го и пришел домой. Дома хорошо, только болезни.

24 января. Москва. 89. Очень поздно проспал. Пришла бедная измученная Соня и сказала мне больное — я сумел принять хорошо. Да, вчера все вспоминал о Денисенко и страдал*. Начинаю привыкать. Да, надо, чтобы ничто не могло нарушить радостно любовного состояния.

В чистоте и с любовью исполнять свое призвание служения.

Вчера вечером был Морокин. Я слишком горячо спорил с ним о войне, но кончилось дружелюбно. Сейчас пришел Страхов. Что будет?

С Страховым говорил хорошо. Он разочарован в Клобском и лучше с матерью. Пошел за портретом, но не дошел. Встретил Орлова. Он рассказывал про смерть отца, генерала. Он впал в детство, то есть остался для него только «я». Перед этим был Покровский. По признакам, у Ванечки туберкулы и смерть. Очень жаль Соню. К нему странное чувство «ай» благоговейного ужаса перед этой душой, зародышем чистейшей души в этом крошечном больном теле. Обмакнулась только душа в плоть. Мне скорее кажется, что умрет.

Со мной стало делаться недавно странное и очень радостное — я стал чувствовать возможность всегдашней радости любви. Прежде я так был завален, задушен злом, окружающим и наполняющим меня, что я только рассуждал о любви, воображал ее, но теперь я стал чувствовать благость ее. Как будто из-под наваленных сырых дров изредка стали проскакивать струйки света и тепла; и я верю, знаю, чувствую любовь и благость ее. Чувствую то, что мешает, затемняет ее. Теперь я совсем по-новому сознаю свое недоброжелательство к кому-нибудь — к Тане было вчера, — я пугаюсь, чувствуя, что заслоняю себе тепло и свет. Кроме того, часто чувствую такую теплоту, что чувствую то, что, любя, жалея, не может прерваться состояние тихой радости жизни истинной. […]

25 января. 89. Москва. Проснулся рано. Думал, не только думал, но чувствовал, что могу любить и люблю заблудших, так называемых злых людей.

[…] Были доктора. Старались сделать ясным и определенным то, что неясно и неопределенно. Почти приговорили*. Я пошел с Левой к Олсуфьевым. После обеда читал «Elsmere» и полученные письма и журналы. Пришел Дунаев, потом Семенов и Анненкова. Какая религиозная женщина! Спал у детей. Ваня как будто лучше.

Да, письмо от Черткова о допросе жандармами Макара и прославление имени бога*.

26 января. 89. [Москва. ] Рано проснулся, работал, топил. Потом читал. Пришел Дьяков, задушевный разговор, о том, что ему жить нечем, незачем, неизбежное впадение в детство. А хорошо говорил. Ванечке лучше. С Таней далеки стали. Мне больно.

Пошел за дровами. После обеда читал письма: одно бестолково враждебное, «зачем я говорю, отдай именье, а не отдаю». Все-таки было неприятно, но не столько неприятность, сколько путаница. Ванечке как будто лучше, но я чувствую, что плохо. Был Тимковский. Статья о Лондоне — не дурно*. Сухотин. Вел себя порядочно — помнил, что они люди.

Лег рано. Письма из Америки о трезвости.

27 января. Москва. 89. Встал рано, наколол, затопил и, лежа в постели, думал. Да, вся беда в преждевременности, в уверенности в том, что сделал то, чего не сделал. Это с христианством вообще, это, в частности, с рабством. Уничтожили рабов — бумаги на владение рабами, но все-таки не только меняли каждый день белье, делали ванны, ездили в экипажах, обедали пять кушаний, живем в десяти комнатах и т. п., — все вещи, которых нельзя делать без рабов. Удивительно ясно, а никто не видит. […]

28 января. Москва. 89. Рано. Поработал. Маша и Леночка работали веселые. Потом венок 30 рублей*. Лошадь. Видеть не могу без грусти. […]

29 января. Москва. 89. Встал рано, нездоровится. Убрал, пошел к Фету. Все глупости людские ясны только до тех пор, пока сам не вступил в них. А как вступил, так кажется, что иначе и быть не может. […]

30 января. Москва. 89. Встал очень рано. Вода не вожена, я был рад поработать больше. Теперь 11-й час. Пойду завтракать. Что-то хорошо думал, проснувшись, забыл. Одно думал это то, что Соня так страстно болезненно любит своих детей оттого, что это одно настоящее у нее в жизни. От любви, ухода, жертвы для ребенка она прямо переходит к юбилею Фета, балу не только пустому, но дурному. Бирюков брат был. Вот он — никто бы слова не сказал за платье и чин [?].

Заснул и пошел ходить. После обеда Попов-стихотворец, юноша. Удивил его, сказав, что это самое подлое занятие. Пошел к Фету. Там обед. Ужасно все глупы. Наелись, напились и поют. Даже гадко. И думать нечего прошибить. А может быть, дурно, что поддаешься. Это respect humain[95]. […]

1 февраля. Москва. 89. Встал в 8. Много работал, записал, иду завтракать. Сейчас после завтрака заболел живот. Очень болел, но прожил не хуже здоровых дней. Читал «Задига»* — много хорошего. Да, прогресс в увеличении света, а свет все тот же есть. Не выходил. Заснул, потом вечером пришли Дунаев и Семенов. Ох, болтовни много! Потом англичанин, кавалерийский офицер, охотник до horseflesh[96]. Дикий вполне англичанин. На все у него готовы ?vasiv’ные шутки и слова. Лига мира? — «The friends of peace fight between themselves»[97]*. Насчет веры: все лицемеры, а я люблю Библию, и мои верования для меня, а говорить про них незачем. Потом люблю мотать деньги, а потом I will rough it[98]* в Австралии. Красота тела есть душа. Whitman[99]* ему сказал это. Это его поэт. Да, написал вчера утром четыре письма: Василию Ивановичу, Суворину, Попову и Ге. Машу травили за вегетарианство. Удивительно! Да был еще вчера юноша Шашалов, кажется, купчик. Хочет жить по-божьи, принес Евангелие и хочет списать.

3 февраля. 89. [Москва. ] Встал рано, пошел неохотно работать, и напрасно. Все ноет под ложечкой. Записал два дня и иду чай пить. Целое утро поправлял Покровского* до пяти. После обеда пришел Семенов и Теличеева. Получил от Черткова повести Семенова и его, Черткова, о воспитании. Все — недурно. Тяжело было. Но не обидел, кажется, никого. Поздно лег. Нездоров.

4 февраля. Москва. 89. Встал очень рано. Очень много работал. И потом кончил Покровского, хорошо. И теперь иду к Сытину. Подъем большой сил физических и умственных. Приятно скромно, безлично работать. Приходила женщина просить помочь больным скарлатиной детям. Не помню, куда ходил утром. После обеда. Обедал Фет и Писаренко. Фету противны стихи со смыслом. […]

7 февраля. 89. [Москва. ] Опять рано, работал, записал, иду завтракать. Александр Петрович запил и погиб. Жалко. Надо помочь. Собрали 160; но он не ушел. Ничего не делал, уныл и слаб. Пошел ходить, в музей. Николай Федорович, Корш. Мне легче с ними. […] Дома Маша уехала. Вечером хотел повозить воду, а потом заняться с Леночкой. Не успел заняться, пришел Попов, потом офицер Алмазов. Сын литератора, желает быть знаком с литераторами и беседах об умных предметах, до которых дела нет. Я говорил от души. Страшно легко и охотно говориться, когда собеседник не принимает к сердцу. Пробовал писать предисловие — не пошло*. Читаю Ben Hur*. Плохо.

8 февраля. 89. [Москва. ] Встал позднее. Дурно. Работал много, убрал, запивал, иду завтракать. После завтрака приехал Бедекер с Щербининым. Проповедник кальвинист Пашковский. Он сказал, что следит за мной, говорил с пафосом и слезами. Но холодно и неправдиво. А добрый человек. Его погубило проповедничество. Он прямо сказал, что всякий — миссионер, и настаивал и приводил тексты в подтверждение того, что надо проповедовать, и что недостаточно «светить» добрыми делами перед людьми. Я все время трогался до слез. Отчего, не знаю. Пошел к Свербеевой, умная, добрая. Я глупо говорил (из эгоизма) об общем дурном мнении о ее брате, которое я не разделяю.

- 67 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться