Симонов К. М. -- Так называемая личная жизнь

- 92 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Не обижайтесь, что спросил.

– А чего? – снова всхлипнул Чижов. – Молчать еще хуже. Чего теперь делать, если не говорить? Пока не рассветет, ничего не узнаем.

– А башнер с вами давно?

– Башнер со вчера. У нас до него башнер веселый был, Задорожный Семен Семенович, артист из филармонии. И песни пел, и фокусы делал – и с картами, и с чем хочешь. Немолодой уже, лет под тридцать. И вот его судьба: вчера утром на ходу люк открыл, а не закрепил. Нагнулся папироску взять, а другая рука – на башне. А я как раз в воронку уперся, и его крышкой люка – по руке. Бинтуем его, а он скрипит зубами и смеется, говорит: «Ничего, я сам виноват!» Сам или не сам, а забрали в санчасть. А вместо него – нового, с кем теперь простились. Я когда внутрь заглянул, пощупал – его в куски порвало.

При этих словах Лопатин почувствовал, как лежавший рядом с ним Чижов содрогнулся, голос не дрогнул, а телом содрогнулся.

– Фамилия – Попов. Что первую неделю воюет – сказал про себя, а как звать – не успел. Узнали от него только, что жена у него Настенька. У нас остановка была до того, как вас взяли, – стоим, а он про нее вспоминает: Настенька да Настенька! Все-таки человек предчувствует свою смерть.

– Почему предчувствует? – спросил Лопатин.

– А с чего б он взялся вспоминать, если б не предчувствовал?

– А Вахтеров разве предчувствовал?

– Вахтеров никогда не предчувствовал. Он, напротив, Попову объяснял, видя, как тот предчувствует: «Мы-то воевали, – говорит, – значит, и вы повоюете. Мы-то живы! Война-то, – говорит, – не без жертв, но кто-нибудь-то должен из нас остаться!» Так он его утешал. А вы тоже, как Вахтеров, на войне с сорок первого?

– С сорок первого.

– А я с сорок второго. Курсы трактористов уже в войну заканчивал, мне отсрочку дали, броню. А то всех позабирали в первые дни, на трактор сесть некому. У меня язва открылась, доктор на три дня из совхоза к матери в деревню отпустил. Пришел за семьдесят верст к матери, а там повестка ждет. И уже брат убит. Мне говорят: покажи в военкомате свою броню, – а мне неловко. Пока на механика-водителя учили, только в августе сорок второго под Сталинград попал. Называлась у нас – Четвертая танковая армия, а какая она была тогда танковая, одно название…

– А сами вы откуда?

– Пензенский, пензяк.

– Ну, ваши места хоть, слава богу, война не тронула.

– Да, не тронула…

В том, как Чижов это сказал, была укоризна; слова «война не тронула» уже давно не годились. Нигде не годились. Дома не тронула. А в домах-то пусто…

– Сколько вы машин с сорок второго года сменили? – спросил Лопатин.

– Эта – шестая, – сказал Чижов. – Два раза горели. Три раза меняли машины, подбитую – в ремонт, а нам – новую.

– А ваш командир бригады, – спросил Лопатин то, что уже давно хотел спросить, – на вашем танке давно ходил?

– С начала операции, с Витебска. Он нами доволен был.

– А почему же на другой танк пересел?

– А его механик-водитель разыскал, с которым он еще в Литве, под Шауляем, воевал. Уверен был про него, что тот убитый, а тот живой, прочел в указе фамилию Дудко – и разыскал. Из госпиталя к нему сбежал, в халате, девочки-регулировщицы до нашего хозяйства на попутную посадили. Командир бригады его увидал и говорит: раз такая судьба, вместе начинали, вместе и кончим. Как только новые танки получили, взял его к себе механиком.

– А почему же Вахтерова вашего к себе не взял?

– Мы думали между собой. Наверно, наш экипаж нарушать не хотел – он не любит экипажи нарушать, говорит: их и без того война нарушает. А что вместо меня того механика себе взял, я не обижаюсь, – с кем войну начинал, разве его забудешь?

– Это верно, – согласился Лопатин, подумав о людях, бывших, может, и не храбрей, и не лучше других, но неустранимых из памяти, потому что с ними начинал войну.

– Жалко, опять машина сгорела, – сказал Чижов. – Каждый раз жалко. Тем более «тридцатьчетверку». У ней и скорость, и проходимость хорошая, и маневренность, можно сказать, замечательная.

– Башня только часто слетает. – Лопатин вспомнил, сколько раз он видел, как сброшенная с танка башня лежит на земле возле погибшей «тридцатьчетверки».

– Бывает, слетает, – сказал Чижов, с неохотой подтверждая эту очевидность. – Как у нас сегодня! Она ж не крепится, на своем весе держится. Слетает, если взрыв внутри, или если удар снизу вверх идет, под корень, или тяжелая бомба рядом упала. – И, словно оправдывая свою любимую «тридцатьчетверку», добавил: – А у немца – замечали? У них у всех, даже у «тигров», подъемный сектор у орудия слабый. Как подобьешь, у него сразу пушка – раз! – и вниз! Пушка у них очень хорошая, но длинная, а сектор, который ее поднимает, слабоватый. Видали? Стоят, и пушки вниз!

– Видал, – сказал Лопатин. Он и в самом деле много раз видел это, но объяснений не искал. От боли за свое собственное больше обращал внимание на башни, слетавшие с «тридцатьчетверок».

Лежа рядом с ним, Чижов стал вспоминать, как танкисты хоронят своих сгоревших, складывая все, что осталось, иногда в шинель, иногда в одеяло, а чаще всего – в плащ-палатку…

Когда разговор иссякал и наступало молчание, время начинало тянуться томительно долго, бессмысленно опрокидываясь куда-то в прошлое, то в мысли о женщине, которая написала, что приедет к тебе, как только сможет, но теперь неизвестно, сможешь ли приехать к ней ты; то в поздние раскаяния в том, что, как мальчишка, напросился в этот рейд, о котором, останься хоть трижды жив, все равно теперь не напишешь в газете всего, что увидел и чему ужаснулся.

Было стыдно за эти свои раскаяния перед лежавшим рядом Чижовым, который наверняка не думал об этом, потому что ни у кого и ни на что не напрашивался, а просто – уже не в первый раз за войну – сначала делал то, что ему приказали, а потом то, что ему уже никто не мог приказать, то, что считал собственным долгом перед товарищами. Но как ни стыдно, а все равно со злостью на себя вспоминал о позавчерашнем генеральском «не советую», которого мог бы послушаться, и тогда ничего бы этого не было…

– А еще так бывает, – вдруг после долгого молчания сказал Чижов, – в сгоревший танк заглянешь – механик как сидел, так и сидит. Почти полностью, не разваливается. Почему – не знаю. А дотронешься – и рассыпался! Я два раза так хоронил. У вас закурить нет, товарищ майор?

Лопатин полез, в левый карман брюк, где, как ему помнилось, лежала пачка и в ней оставалось несколько папирос. Он нащупал и достал ее, смятую, потому что карман, как и весь левый бок брюк и гимнастерки, был пропитан чужой кровью.

Чижов, сняв шлем, стал пальцами перебирать в нем эти слипшиеся в комок папиросы.

– Все мокрые, – вздохнул он. – Не закурится. – И, вытряхнув шлем, надел на голову.

Так и не заснув, они пролежали до рассвета. Видно было еще плохо, но стало понятно, что они за ночь довольно далеко ушли вверх по отлого подымавшемуся полю, а то место, где с ними все вчера случилась, наверное, когда-то давно было гатью через старое болото. Липы темнели далеко внизу и стояли так густо, что сожженные между ними танки были почти не видны в утреннем тумане. А еще дальше, по ту сторону низины, поле тоже отлого поднималось вверх.

В низине, совсем близко от дороги, стоял не замеченный ими ночью «фердинанд». Он стоял мертвый. Машина, как человек, тоже бывает живой и мертвой, и иногда это сразу видно еще издали.

– Хоть этот разбили, – безрадостно сказал Чижов. – Он с другой стороны по нам бил. С той стороны засада, а он с этой подошел и добавил. С пятисот метров – конечно, зажег! А куда нам было деться? Нас как к стенке поставили. Как ни вертись – хоть лицом, хоть затылком, – все равно добьют!

Когда еще больше рассвело, стали хорошо видны и наши горелые танки, зажатые между липами.

Еще подальше, по другую сторону дороги, виднелся побитый бомбежкой хутор – кирпичные дома и сараи с обвалившимися черепичными кровлями. И кругом ни одной человеческой души.

– Вот оттуда он нас вчера и встретил, – сказал Чижов. – Пушки закатил внутрь и бил оттуда батареей. Пушки с той стороны, а самоходка с этой. Самоходке все же врезали, а им ничего не сделалось. Сожгли нас и ушли.

Хуторское кладбище, где они лежали с Чижовым, было не на самом взгорке, а чуть пониже, и того, что находилось прямо за ним, не было видно, но Лопатину казалось, что раз они ночью шли сюда, на восток, то и свои должны быть где-то там, за этим взгорком.

– Пойдем дальше, – тяготясь неопределенностью, сказал он.

– Как прикажете, товарищ майор, а лучше еще немного обождем. Мне ночью слышалось, вроде сзади нас и артиллерия била, и танки шли.

Он замолчал и долго прислушивался.

– И сейчас там, – махнул он рукой назад, – выстрелы слыхать, кто-то ведет беспокоящий огонь – или мы, или немцы.

Лопатин прислушался, но ничего не услышал.

– Сейчас уже нет, – сказал Чижов, – а то было слышно. – И повторил: – Давайте обождем. А если без перемен – то пойдем, как вы сказали. Так и так – нам до воды надо дойти, терпеть нет сил. Может, сухарь пожуете?

– Давайте.

Чижов вытащил из кармана два сухаря, один дал Лопатину, а другой взял себе, но свой переломил пополам и половину сунул обратно в карман.

Только теперь, жуя сухарь и смачивая его во рту слюной, чтобы проглотить на сухое горло, Лопатин как следует разглядел своего спутника. Чижов был маленького роста, с крупными веснушками, несмотря на копоть, видными на его детском лице. Брови высоко поднятые, удивленные, а глаза задумчивые, недетские. Он грыз сухарь ровными белыми зубами, блестевшими на грязном лице, но двух зубов сбоку не хватало, и над ними губу пересекал шрам – след ранения. При малом росте и худобе грудь и плечи у него были широкие. Он был в шлеме, но без комбинезона, а гимнастерка, как у многих танкистов, была заправлена внутрь, в брюки, чтобы – если выскакивать из танка – не зацепиться. На левой ноге брюки были разорваны от пояса до колена и поверх прорехи замотаны окровавленным, запекшимся, грязным бинтом.

– До мяса содрал, – заметив взгляд Лопатина, сказал Чижов. – Пальцем тронул, а там мясо.

– Может, заново перевязать? – спросил Лопатин. – У меня – пакет.

– Не надо, товарищ майор! Там и кожа, и подштанники – все вместе. Дойдем – фельдшер отдерет. – И вдруг спросил: – Вы, я по нашивкам вижу, тоже несколько раз раненный были, никогда столбняку не боялись?

– Как-то не думал о нем.

– А я думал, – сказал Чижов. – Вот уколы делают против него, говорят, столбняк – от земли, но редко бывает – один на тысячу. Что это за уколы при такой войне? Если б не от столбняку, а от смерти уколы делали – вот бы все кололись! – И он рассмеялся своей мысли – до того невеселой, что от нее, казалось бы, не смейся, а плачь! Рассмеялся, но вдруг что-то переменилось в его лице, и он даже ткнул Лопатина пальцем в плечо. – Повернитесь, товарищ майор.

Они сидели соответственно тому, как представляли себе будущее. Лопатин – лицом туда, куда они шли и куда он собирался идти дальше, а Чижов – лицом назад, туда, где ему ночью слышалась стрельба.

- 92 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться
Яндекс.Метрика