Симонов К. М. -- Так называемая личная жизнь

- 61 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Военврач выглядел стариком, а форма на нем была новенькая, топорщившаяся, словно он первый раз ее надел. Его только что призвали, и он ехал под Бухару, где стояла кавалерийская часть.

– Предшественник мой дорапортовался, чтобы его на фронт послали, а меня – на замену. Может, по старости лет так и не призвали бы, да один старый кавалерист в штабе округа увидал меня и вспомнил по гражданской войне. Проверили, живой ли я, – живой! Вызвали, предупредив, что по возрасту вправе не согласиться…

– А сколько вам? – спросил Лопатин.

– Шестьдесят второй пошел. А как можно не согласиться? Я бы сам давно заявление подал, но неловко было на казенное довольствие претендовать! Силы уже стариковские, а паек как молодому, который на том же довольствии намного больше тебя сделает. Но раз вызвали, то конечно!

Он говорил все это, заканчивая расчерчивать пульку толстым синим карандашом на сложенной вчетверо вчерашней газете. Другой бумаги не было. В голосе его чувствовалось довольство судьбой и интерес к предстоящей службе.

Железнодорожники пригласили Лопатина четвертым, и они играли в преферанс весь день и вечер, закончив последнюю, пятую пульку только глубокой ночью.

Лопатин проснулся, как ему показалось, рано. И только посмотрел на часы, понял, что проспал четырнадцать часов и за окном не светает, а начинает темнеть. Поезд стоял в степи, на разъезде. Было слышно, как с другой стороны тяжело грохает на стыках встречный состав, – наверное, опять с цистернами.

Никого из соседей не было, они сошли, и вместо них никто не сел.

Покашливая и что-то бормоча себе под нос, проводник заметал мусор.

Вчера Лопатин его не видел. И в Ташкенте, когда садился, и потом по дороге, когда пили чай, видел старую женщину-проводницу.

Заметя мусор в совок и так и оставив совок и веник на полу, проводник вздохнул и присел на диван. Видимо, ему трудно было нагибаться. Он посмотрел вверх и увидел проснувшегося Лопатина.

– Если желаете, можете на нижнее место перейти, – сказал проводник.

– А новые пассажиры не сядут?

– Пока на этих перегонах навряд ли… Кипяток есть, если чай имеете, можете сами заварить или мы заварим.

Лопатин слез с полки и вынул из чемодана осьмушку чая.

– Заварите, пожалуйста.

– Так не давайте, – строго сказал проводник. – Отсыпьте на газетку, сколько вам надо, столько и заварим. По вашему вкусу и возможностям. А то…

Он не договорил, но было и так понятно, что он хотел сказать.

Лопатин не стал спорить. Достал из полушубка газету, оторвал кусок и насыпал туда чаю с таким расчетом, чтобы заварки хватило на двоих.

– Заварите, попьем вместе.

Проводник ничего не ответил. Закрутил газету фунтиком, чтобы ни одной чаинки не выпало, и ушел. Лопатин уже и сходил помылся, и достал из чемодана хлеб и сахар к чаю, а проводник все не шел. Пришел только через полчаса и поставил на столик чайник и один стакан.

– Никакого жару нет, – сказал он недовольно. – Чай, если его крутым кипятком не запаришь, ни вкусу, ни цвету. А вместо угля – пыль.

– Вы чего себе-то стакан не взяли? – спросил Лопатин. – Попили бы вместе.

– Мы уже чай пили в свое время, – сказал проводник так, что Лопатин не понял: правда ли он пил чай и больше не хочет или не желает пользоваться приглашением. – А вот, замечаю, вы курящий. – Проводник кивнул на коробку «Казбека», которую Лопатин выложил на столик вместе с хлебом и сахаром. – Если угостите – закурю.

Лопатин распечатал и протянул ему коробку.

– Чай не пьете, так хоть присядьте.

Проводник присел, понюхал папиросу, оценивая табак, примял мундштук и не спеша закурил.

– За курево на все иду, все отдаю. Хлеб на табак менял. Хлопковый жмых выдавали – тоже менял: тем более жуешь его, а от него во рту вата. Жена бранит, говорит, и так высох с этого курева, лучше бы про свое питание думал. А что об нем думать, если после него закурить нечего…

Лопатин посмотрел на проводника. Он и правда был сухощав и худ, но не голодной худобой вдруг отощавшего человека, а природной, оставлявшей впечатление стариковской крепости.

– А где жена? – спросил Лопатин. – Вы ташкентские или ашхабадские?

– Жена здесь, со мной, – сказал проводник. – Мы теперь с ней и ташкентские и ашхабадские… Только считается, что живем в Ташкенте, а с поезда не слазим. Раньше как ездили? Неделю в поезде, неделю дома. А теперь одна подсмена – три недели в поезде, неделю дома. Раньше два проводника на один вагон, а теперь то же самое на два вагона. На меня и на нее – мягкий, этот и восьмой – жесткий. Раньше в том вагоне, в жестком, два проводника и в этом два – я и напарник. А теперь вместо всех их я да жена. А их троих нет – на войне! Про других точно не знаю, говорят, пропали, а напарник мой пока живой, домой письма пишет.

– А у вас в семье как? – спросил Лопатин.

– Мы не многодетные – сын да дочь. Сын воюет, невестка гуляет, дочь мужа ждет. Правда, пока судьба милует – оба живые. Жена дочь жалеет, про зятя говорит: «Пусть у него будет рана, хотя бы тяжелая, пусть непригодным признают, только б вернулся к ней!» А я ей говорю: «Дура ты, дура, рану, кто ее отмерит, чтобы для войны был непригодный, а для всего другого еще пригодный?» Она у меня верующая. Говорю ей: «Лучше не молись об этом, а то вернется ни для чего не пригодный». А вас куда ранило? – вдруг спросил он.

Или только теперь увидел у Лопатина нашивки на гимнастерке, или и раньше хотел спросить об этом, а собрался сейчас.

– Меня легко, – сказал Лопатин. И, прижав пальцем веко, на ощупь показал пересекавший веко и подбровье маленький шрам. – Царапина…

– Царапина-то царапина, – согласился проводник. – Да угоди пониже – быть без глазу. А еще куда?

– Второй раз – контузия. Тоже легкая.

– Контузия хуже всего, – сказал проводник. – Об ней больше помнишь, чем об ранах. Я сам на той войне два раза раненный был, об них и не вспоминаю, а об контузии помню. Нагинаться начинаю, и вдруг в голову ударит! Может, просто года мои уже не те, а все равно думаю на контузию.

Он докурил папиросу до картона и поднялся.

– Возьмите в запас, – протянул Лопатин коробку.

– Спасибо. Лучше еще к вам зайду, раз вы одни, – сказал проводник. – А то ездим, ездим с женой взад-вперед, говорим, говорим с ней, сколько за всю жизнь не говорили, и все про одно и то же. Вместе и вместе, и некуда друг от друга деться! Отдыхайте. Чайник я вам оставлю, можно будет и подогреть после.

Он вышел, а Лопатин ехал и думал об оставшейся там, в Ташкенте, женщине, которую мысленно называл «она», так и не научившись ни вслух, ни про себя называть ее Никой.

«Зовите меня как хотите», – сказала она ему ночью, почувствовав, как он в очередной раз запнулся, прежде чем назвать ее тем именем, к которому она привыкла, по которое почему-то не выговаривалось у него, казалось ему каким-то придуманным, не шедшим к той естественной простоте, которая так влекла его в ней.

«Зовите меня как хотите – на «вы», на «ты», Ниной, Тоней, хоть Машей, как вам нравится, так и зовите. Только не запинайтесь, как сейчас. Придумайте то, что вам понравится, и уже не запинайтесь…»

Но он так и не придумал. Продолжал говорить ей то «вы», то «ты», то просто обращался к ней без имени. Он был ошеломлен свалившимся на него счастьем. Долгим или недолгим – неизвестно. Может быть, даже уже кончившимся, но все равно – счастьем!

Он вспомнил, с какой силой отталкивания она сказала там, на перроне, что боится обещаний. Вспомнил и подумал: да, может быть, и так. Может быть, его счастье – уже кончившееся счастье! Хотя он сам в это не верит и хотя он сам не боится обещаний и готов был бы их дать, если бы их ждали, а не защищались от них.

Там, у себя дома, утром с какой-то необидной простотой и нежностью, вдруг заторопив его, чтобы он уходил, пока не проснулся ее сын, она пошутила, что, если считать с того утра, когда она села в Кзыл-Орде в вагон, в котором он ехал, ровно неделя, как они знакомы. Целая неделя! Для военного времени это, кажется, принято считать достаточно долгим. А потом сказала серьезно, что если уж считать, то лучше всего считать так: все начинается с того, как мы с вами встретились в вагоне, и кончается на том, как мы с вами простимся у вагона. А насколько все это существенно, будет время подумать: у вас – в поезде, у меня – дома.

Слово «существенно», которое она употребила, было не ее слово, а его. Она перед этим задала ему вопрос, не ревниво, по-бабьи, а с каким-то товарищеским ожиданием, что не солжет, а скажет правду:

– Вот вы год один, без жены. Что же, у вас ни с кем ничего не было?

– Всякое бывало.

– Это хвастливо звучит, даже не похоже на вас.

– Ну, было что-то, – сказал он. – В Москве, а не на фронте. Несущественное для обеих сторон. Странно, если бы было иначе…

– Вот и я, как вы, тоже считала странным, если бы было иначе, – сказала она с чуть заметным оттенком вызова, словно торопясь еще раз напомнить ему, что считает себя на равных с ним, мужчиной. – Только с той разницей, что заранее не знала, существенно это или несущественно. Что несущественно, только потом понимала, а вы, наверное, заранее знали, что несущественно?

– Да, знал заранее.

Вот и все, что он от нее услышал о годах ее, как она иронически выражалась, вольной, безмужней жизни. Больше ничего об этом не говорила – ни до, ни после.

Хотя нет, еще раз все-таки сказала. Вдруг спросила его:

– А помните, когда вы уходили от Ксении, мои слова, что мы с вами, наверно, еще встретимся?

– Помню.

– Я уже знала тогда, что не наверно, а непременно. Я очень хотела вас снова увидеть и уже решила в ту минуту, что приду на Новый год одна. Хотя вам сказали, что приду вдвоем, да?

– Да.

– А я уже тогда решила, что приду одна, и сделала так, чтоб прийти одной. И собиралась на Новый год одна и только потом, перед тем как прийти к вам на студию, поняла, что не хочу вас видеть на людях. Хочу, чтобы я была одна и чтоб вы были один. И не пошла встречать с вами Новый год. Для меня Новый год было то, как мы с вами тогда шли по улице. Это было мне гораздо важней, чем все другое. Я вас так и не спросила, как вы встретили Новый год.

– В общем, хорошо, – сказал он.

– У меня, когда мы шли тогда с вами, было желание вытащить вас к себе, но я понимала, что это будет нечестно перед Вячеславом Викторовичем, что вам нельзя в тот вечер его бросать, а если я буду вас звать и вы не пойдете, это будет плохо, а если поддадитесь мне и пойдете – тоже будет плохо, потому что вы не должны этого делать. И я ничего вам не сказала. А почему вы меня не спросите, как я встретила Новый год? Хотя я знаю, почему вы не спрашиваете.

– Раз знаете, оставьте при себе, – сказал Лопатин.

– Нет, не оставлю. Я пошла к Зинаиде Антоновне, пришила ей воротник, потом отнесла еще одно платье, и оттуда меня на машине довезли до самого дома – чего только не готовы сделать за платье под Новый год! Мы посидели с мамой и с Марьей Григорьевной ровно до двенадцати часов, выпили по рюмке сладкой наливки, которая была спрятана у мамы, и я легла и заснула. Так устала за все эти дни: и в театре – шили семь костюмов к премьере, и со всем этим новогодним перешиванием так мало спала, что сразу легла и без всякого труда заснула. Вот так я встретила Новый год! По-моему, очень хорошо. И перед сном долго о вас не думала, просто подумала, что завтра вас увижу, и заснула с этой мыслью. А не спросили вы меня потому, что не были до конца уверены в чем-то важном для вас. И это действительно важно.

- 61 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться