Симонов К. М. -- Так называемая личная жизнь

- 57 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Так, может, я лгу, когда других успокаиваю? Вот почему и вас спросила – не из-за себя, а из-за других. Для меня-то, к счастью, вся эта история еще до войны прокрутилась, быстро, как в кино. И кончилась. И я иногда думаю, слава богу, что до войны, а не во время, обиднее было бы! Я рада тому, что вы мне сказали. Рада, что не так уж лгу, когда кого-то утешаю. И поймите, когда про фронт сплетничают, говорят пакости – если люди мало-мальски хорошие, – это все у них только сверху! А поскрести – под этим такая вера, надежда и любовь…

– Как-то вы странно, все не с того конца начали, поэтому и разговор получился немножко нелепый, – сказал Лопатин.

– Конечно, нелепый. Думала, что спросите меня про мужа, а вы не спросили, пришлось самой рассказывать. А когда рассказала, стало неловко, не по себе. Вот так неуклюже и перешла на общие темы. Слава богу, что как-то выбрались из этого! Я позавчера сидела около вас, и слушала все, что вы говорили, и, конечно, наблюдала за вами. Мне сначала казалось, что вы должны были злиться, сидя там, у Ксении. Согласитесь, в общем-то, положение ваше было глупое.

– В общем, соглашаюсь.

– И вам надо было злиться на себя, что вы пришли. А вы не злились. Вы ее что, совершенно разлюбили?

– Видимо, так.

– А когда поняли это?

– Вот позавчера и понял. И что не злился, вы правы. А не злился еще и потому, что было интересно говорить с Зинаидой Антоновной. Для меня это был неожиданный подарок. А тут еще вы сидели рядом и меня слушали.

– Да уж чуть в ухо не дышала, – рассмеялась она. – Старалась обратить на себя ваше внимание, но ничего не получалось. Все внимание только нашей Зинаиде Антоновне, больше никому. А я, если хотите знать, сама туда хожу только из-за нее. Она всегда умная, и с ней всегда интересно. И как-то легко, хотя и непросто, потому что ей палец в рот не клади! Люблю умных женщин.

– Я тоже.

– Я еще и сегодня должна найти к ней на четверть часа и думаю об этом с удовольствием. Изобрела ей новый накладной, очень красивый воротник на ее старое платье, надо только подшить – он у меня тоже тут, в кошелке, – но я уже заранее знаю, что, пока буду подшивать ей воротник, она за пятнадцать минут наговорит мне кучу умных вещей. Иногда даже хочется записывать – такие интересные вещи она говорит! Грех, что их никто не записывает!

– А новый воротничок, который вы ей изобрели, при всем том имеет, однако, существенное значение? – улыбнулся Лопатин.

– Конечно! Она там сидит, ждет меня, а как же? Разве вы позавчера не заметили, как она хорошо была одета? У нее всего две-три вещи, но все хорошие, со вкусом.

– Как-то не заметил, – сказал Лопатин. – Даже не подумал об этом.

– Вот так и всегда, – рассмеялась она. – Как умная женщина, так сразу перестают замечать, что на ней надето. А на мне что было надето, заметили?

– Заметил позавчера. А что в поезде – не помню.

– В поезде было холодно, – сказала она. – И я совсем о другом думала. Иногда думаешь о том, что на тебе надето, а иногда не думаешь. И наверное, когда думаешь об этом, то и другие больше замечают. А когда сама не думаешь, то меньше… Очень устала за эти дни. И в театре было много работы, и дома. Уезжала к отцу, все бросила, а наобещала к Новому году много. Пришлось все эти ночи строчить и перекраивать… Война войной, но – как принято у портних говорить про всех других женщин – дамы, не только перешивающие, но и шьющие к Новому году, все-таки есть. Больше, правда, перешивающих. Устала, а тут еще вы со своим проклятым режиссером никак не появляетесь. Даже задремала, чуть со стула не свалилась там, в коридоре, пока вас ждала.

Она тихонько пожала ему руку и мимолетно улыбнулась.

– Может быть, сядем на трамвай? – спросил Лопатин.

– Из-за того, что я устала, да?

– Да.

– Пойдем. Идти я никогда не устаю. Если бы мы раньше вышли, я бы три часа с вами проходила, а не полтора. Скажите, вот вас занесло на этот Новый год в Ташкент, а в прошлый Новый год где вы были?

– На фронте.

– Расскажите, как это было?

– Никак не было, – сказал Лопатин. – Прошлый Новый год я проспал.

– Как так проспали?

– Очень просто. Полетел тридцать первого из Москвы на юг, чтобы поспеть написать о нашем десанте в Керчи, но до места не долетели, сели по дороге на вынужденную, на полевой аэродром. Немного подломались при этом. В самолете намерзся, пока садились – натерпелся страху. Там, где приземлились, нашлись, как водится, добрые люди, накормили, отогрели и приткнули спать, обещали поднять перед Новым годом. Не знаю, уж как там было: не растолкали – я накануне ночь не спал – или забыли, но проснулся на рассвете уже в сорок втором году. Рассказ неинтересный, но выспался здорово.

– А я не люблю интересных рассказов, – сказала она. – Когда особенно интересно рассказывают, мне всегда кажется, что при этом придумывают. А вы рассказали, и я чувствую, что все так и было. Кто же станет придумывать, что он Новый год проспал?

– А, чего только люди не придумывают! – сказал Лопатин. – Иногда такое сами на себя наклепают – неизвестно, что потом делать. Один фотокорреспондент в пьяном виде, хвастаясь, какой он находчивый, рассказал о себе, что въехал зимой в освобожденную деревню, когда трех казненных немцами партизан только что сняли, веревки обрезали. И как он заставил, чтобы эти мертвые тела опять на несколько минут подвесили, чтобы он мог сделать снимок. Чуть под горячую руку не попал за этот поклеп на себя под трибунал за кощунство. Хорошо, что я был с ним и знал, что не делал он этого, не было ничего подобного!

– Все равно свинья, – сказала она, вдруг остановившись.

– Конечно, свинья, – сказал Лопатин. – Наврал на себя в пьяном виде, но, значит, где-то в башке у него все же гнездилось. Если бы не гнездилось, так и на язык бы не попало. Дал ему по роже за это вранье и никогда больше с ним не ездил.

Она как-то неуверенно посмотрела ему в лицо. Наверное, до этого считала, что он не способен дать по роже. Он уже не впервые в жизни сталкивался с этим заблуждением.

– А что на самом деле сделали с этими людьми, снятыми с виселицы?

– На самом деле сфотографировали их там, как они лежали, на снегу, а потом зарыли в братской могиле. Этого уж мы не видели, дальше поехали.

– А эти трое, они были мужчины? – Она задала вопрос осторожно, словно боясь прикоснуться к этому.

И он понял, что ей стало страшно от мысли, что это могли быть женщины.

– Эти трое были мужчины. Снятую с виселицы женщину я тоже видел, но в другом месте. Вот это уж совсем невозможно простить, никак! Это так навсегда и останется неотомщенным.

– Почему останется неотомщенным? – не поняв, спросила она.

– А как это может быть отомщено? Что ж, мы придем в Германию и будем там женщин вешать?

– Я понимаю, – сказала она после молчания. – А все-таки после всего, что даже здесь знаешь о войне, после всего, что они сделали, как-то странно подумать, что не все может быть отомщено. Мне никогда до сих пор не приходило это в голову.

– А я, наоборот, много думал об этом, – сказал Лопатин. – Особенно после поездки, про которую вам рассказывал, – что проспал по дороге Новый год, – когда был потом в Керчи и видел там за окраиной города керченский ров. Это не ров, собственно говоря. То есть ров, но противотанковый. А немцы в нем расстреляли несколько тысяч человек и еле-еле присыпали землей, а где и не присыпали. И вот я стоял там и думал, что как это ни страшно и как ни требует отомщения, но в нашем сознании, что за такое ты никогда не сможешь и не будешь мстить полною мерою, есть чувство собственного превосходства. И собственной силы, которой ты никогда не воспользуешься так, как они воспользовались. Я говорю не о победе, а о мести: око за око, зуб за зуб – об этом!

– Мой отец ничего не говорил мне о фронте, когда я была там, сидела возле него. Когда ходила там через палаты, слышала, как другие – тоже лежачие, такие же тяжелые, как он, – говорили друг с другом о войне, а он ни слова! Спросила его теперешнюю жену, Зою, – я стала ее там звать Зоей, а она меня Ниной, как-то сразу, обоюдно так вышло, – почему отец ничего не рассказывает о войне, наверное, ему тяжело вспоминать, а она говорит: «Он же ничего не знает! Он же на ней всего полдня был! Они утром заняли окопы, а через несколько часов немцы стали обстреливать, и его ранило. Он же ничего не знает, ничего не может сказать…» И в этом было что-то такое ужасное для меня – что он, на всю остальную жизнь безнадежно искалеченный человек, даже войны-то не видел, – что я заплакала, когда это услышала. Хотя, в общем-то, какая разница, все равно… И наверное, так со многими, – помолчав, сказала она.

– Конечно, со многими. Если в оборону попадают и сидят на одном месте, даже на переднем крае, все это не так быстро происходит. Сегодня одного ранят, завтра – другого, послезавтра – третьего… А если свежую, еще не бывшую на фронте часть сразу бросают в наступление, то, конечно, после нескольких часов войны и даже после первого ее часа многие обречены на госпиталя; уже везут их в обратном направлении… Может быть, вам позавчера показалось, что я слишком ядовито отозвался об этой актрисе с ее восторгами, – как она пушку за шнур дергала…

– Нет, мне не показалось. Я молчала, но я была с вами согласна.

– Упоение, наслаждение, восхищение – все это не те слова, не люблю словоблудия вокруг войны, – сказал Лопатин. – «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага» – вот это действительно слова о войне, которые из войны вышли и на войну вернулись песней. И притом самоходом, без помощи радио. По радио какой-то мудрец убоялся их передавать: как бы солдат там, на фронте, не испугался, услышав, что ему до смерти четыре шага!..

– Василий Николаевич. – Она снова остановилась, и он понял, что она снова спросит что-то важное, она уже два раза так останавливалась, когда хотела спросить что-нибудь важное.

– Что?

– Я получила сегодня телеграмму от этой Зои. Пишет, что забрала отца к себе: «Новый год встретим вместе, дома».

– Значит, все-таки уговорила его, – сказал Лопатин.

– Значит, уговорила. Я с утра все думаю над этой телеграммой. Она пишет «вместе», а я знаю от него самого, что он не хочет жить вот так – без рук, без ног, без движения – всю остальную жизнь. Когда я была у него одна, без нее, он мне сказал: «Если б ты знала, как я хочу освободить ее от себя». Это он говорил не о том, чтобы остаться в госпитале, наверное, он и сам понимал, что она в конце концов возьмет его. Это он говорил о смерти, что хочет освободить ее от себя, то есть умереть. Как по-вашему – можно желать смерти близкому человеку?

– Если спрашиваете меня о себе, не знаю, – сказал Лопатин. – Если спрашиваете меня обо мне, я бы мог желать, если бы был убежден, что этот человек сам хочет смерти и не видит другого выхода. Но это ведь очень трудно до конца понять, хочет жить человек или не хочет; или ему это только кажется, и он сегодня говорит то, чего не скажет завтра. Мы привычно отказываем людям в праве умереть, когда им не хочется жить. Хочет человек жить или не хочет, мы все равно будем делать все, чтобы он жил.

- 57 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться