Симонов К. М. -- Так называемая личная жизнь

- 55 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Вижу, плохой вы дипломат, – улыбнулся Юсупов, – Подводите своих товарищей! Но немного леса все равно дадим, раз обещали… Отсюда послезавтра на Кавказ?

– Да.

– Недавно наша делегация с подарками туда ездила. Там старый наш земляк армией командует.

– Я знаю, Ефимов, – сказал Лопатин.

– Правильно, Ефимов. Откуда знаете?

– В начале войны был у него в Одессе.

– А здесь не бывали?

– Нет.

– Жаль. Его здесь до войны тоже интересно было видеть. Много лет здесь служил. Каждый наш обычай знал. Мог с красноармейцем на его языке говорить – с узбеком, с киргизом тоже, с туркменом тоже. По-таджикски не говорил, правда, но понимал.

Один раз спросил его: «Иван Петрович, откуда время берете – столько всего понимать?» Ответил мне: «Обязан все понимать по долгу службы». Неправду о себе сказал – не только по долгу службы! Очень умный, очень партийный человек. Не все так хорошо, как он, понимают! Принимал нашу делегацию у себя в армии, спросил у них, как здоровье, как доехали, сначала по-русски, потом по-узбекски. Думаете, этого не знают? Уже в каждом кишлаке знают! Когда посылали подарки, советовались со стариками, что послать. Кишмиш, урюк послали, кисеты женщины сшили из хан-атласа. А Ивану Петровичу несколько дынь послали зимних, хорезмских. Он дыни любит. Поспорили со стариками из-за халатов. Мы говорим: зачем на фронте халаты? А они говорят: как мы без халатов поедем? И оказались правы. Привезли сто халатов. Иван Петрович вызвал из частей снайперов и роздал им халаты. Там, на Кавказе, полушубков нет, а снег есть. Снайперы укоротили халаты и под шинели поддели. Передайте, если увидите, Ивану Петровичу салям! От Усмана Юсупова.

На столе зазвонил телефон, и Юсупов поднял трубку.

– Я. Да, второй день жду, когда перестанете от меня скрываться… – сказал он злым голосом и остановился, не захотел продолжать при постороннем. – Подождите у трубки. – Положив трубку на стол, Юсупов поднялся и, снова, как при встрече, округло, двумя руками пожал руку Лопатину. – Жаль, что так быстро уезжаете. Помните, как Маркс говорил про эксплуататоров? Эксплуататоры находят такие возможности для эксплуатации, которые не подскажет самый изощренный ум, а только бытие! А из нас, оказывается, плохие эксплуататоры. Слишком поздно про вас узнали!

Он сделал несколько шагов, провожая Лопатина, и, улыбнувшись, прижал руку к груди. Но улыбка далась ему с трудом. Он был уже во власти других чувств.

– Поехали на завод, – коротко, даже поспешно сказал Лопатину Сергей Андреевич.

Они пошли через длинный кабинет к дверям, а Юсупов вернулся к телефону. Лопатин невольно оглянулся. Юсупов шел к телефону медленно, но в его мягкой тяжелой походке чувствовалась сдерживаемая ярость. И последние его слова, которые услышал Лопатин, выходя из этого кабинета, начатые таким же, как походка, медленным от ярости голосом, посреди фразы перешли в крик:

– Ожидаете от меня, что соглашусь покрывать ваши безобразия? Побоюсь за свою шкуру? Не побоюсь! Будем судить! Судить будем как дезертира!

– Крут Усман! Но и ноша на плечах тяжелая, – сказал Лопатину Сергей Андреевич, пока они шли по коридору ЦК. – До войны было нас пять секретарей, а сейчас двенадцать. И на всех работы хватает. За полтора года войны приняли по эвакуации больше миллиона человек. И всем нужна крыша, а новой крыши – ни одной, кроме заводских. Да еще эта зима подгадила, потребовала топлива вдвойне против расчетного. Выдаем уголь только на производстве, по талонам, и в мизерном количестве. А многие гузапаей топят. И ее почти всю сожгли. Знаете, что такое гузапая?

– Стебли хлопчатника, если не путаю.

– Не путаете. Раньше в городе никто об этом и не подумал бы, а сейчас в снопики вяжут и на базаре торгуют. Да еще дерут за них.

– А вы сами давно здесь? – спросил Лопатин, когда они вышли на улицу и сели в машину.

– Два года.

Сергей Андреевич вынул платок и, сняв очки, протер их. Без очков его лицо показалось Лопатину совсем молодым.

– Сколько вам лет? – спросил Лопатин. – Если не секрет.

– Какие секреты от корреспондентов, тем более военных? Возраст призывной – тридцать. И на действительной был и по ВУСу – числюсь полковым комиссаром запаса. Но здесь у нас не та работа, чтобы с нее отпрашиваться: не хочу эту, хочу другую! Могут не понять. – Сказал о себе и своей работе без малейшего оттенка того извиняющегося тона, в который впадают люди, желающие уверить, что они рвутся на фронт – только пусти их! – Забыл спросить, какая-нибудь помощь от нас до вашего отъезда требуется?

– Да нет, спасибо. Все в порядке. Хотя… – Лопатин запнулся; было неловко просить о такой вещи секретаря ЦК, но он все-таки попросил: – Если бы можно было достать два-три ведра угля…

– Для ваших хозяев? Вы у кого остановились?

Лопатин сказал, что остановился у Вячеслава Викторовича, и объяснил, для кого нужен уголь, добавив, что, может, его просьба не по адресу…

– Как раз по адресу, – сказал Сергей Андреевич. – Кто же еще вам полмешка угля даст, когда его и по талонам кот наплакал? – Он вынул блокнот и записал фамилию и адрес «лопуха». – А как ваш хозяин, Вячеслав Викторович, живет? Он давно у меня не был.

– В каком смысле? – спросил Лопатин, подумавший сначала, что речь идет об устройстве быта, и не любивший клянчить ни за себя, ни за других, если считал этот быт сносным. А у Вячеслава он был сносным.

– Конечно, не в бытовом, – сказал Сергей Андреевич. – В бытовом, знаю, – сыт. Чтобы такие, как он, были по нынешнему понятию сыты, сделали все, что могли. В душевном смысле спрашиваю.

– В душевном – средне, – сказал Лопатин.

– Почему средне?

Лопатин коротко объяснил, стараясь не уронить Вячеслава в глазах этого человека, который, очевидно, был и будет причастен к его судьбе.

– Понятно, – сказал Сергей Андреевич. – Хотя другой человек на его месте мог бы и не мучиться. Не так уж он здоров и молод, чтоб непременно быть на фронте. А здесь у нас старается делать все, что может. И печатается, и выступает, и откликается на все просьбы. Даром свой тыловой хлеб не ест. Но душа есть душа, вы правы. Что чужая душа – потемки, неверно. Но и со своим аршином в нее лезть нельзя.

Он сказал о Вячеславе так, что Лопатин вдруг подумал: а может быть, его собственные мысли про Вячеслава – что с ним непременно нужно что-то сделать – неверные мысли? Почему с ним нужно что-то делать? И все-таки нужно! Потому что он сам все равно чувствует себя несчастным, что бы там ни говорили о нем другие люди…

– Сейчас этот пустырь минуем, повернем, и начнется завод, – Сергей Андреевич вдруг счастливо, как-то по-детски улыбнулся. – Вчера с Алексеем Николаевичем Толстым ездил на авиационный. Всегда, когда дела позволяют, стараюсь с ним съездить, если он где-то выступает. Глубоко неравнодушен к нему со школьных лет. Я же еще молодой, первую часть «Хождения по мукам» в шестом классе школы прочел. Вот у кого действительно – русский язык! Заслушаешься, когда выступает! Вроде по должности уже и не к месту, а продолжаю робеть перед писателями, перед вашей недосягаемой для меня профессией.

Машина остановилась. Лопатин увидел через стекло длинную, припорошенную снегом саманную стену и примыкавший к ней саманный барак с надписью: «Проходная».

– Вот и приехали, – сказал Сергей Андреевич. – Год назад тут еще огороды были…

После митинга Сергей Андреевич дал Лопатину машину доехать до киностудии, а сам вместе с Турдыевым остался еще на заводе. И Лопатин был рад, что едет обратно один и дорога до киностудии длинная – через весь Ташкент.

Бывают люди, которым, чтобы выйти из состояния душевной потрясенности, нужно говорить самим и слушать других. Лопатин не принадлежал к их числу.

Когда с ним происходило что-то важное, ему надо было сначала перемолоть это в себе самом, не слыша ни собственного, ни чужого голоса. Так было и сейчас. После всего увиденного им там, на заводе, он чувствовал себя человеком, на плечи которого вдруг во второй раз свалилась война, еще одна, вторая война, на которой все другое, свое, но все равно война, со своим сорок первым, со своим сорок вторым…

Все, с чем он до сих пор сталкивался во время этой первой за войну тыловой поездки, – и беда Вячеслава, и расспросы актрисы, хотевшей сказать со сцены правду о войне, и готовность режиссера работать, не считаясь с болезнью, – все это, хотя и не теряло своего значения, было всего-навсего малой частью той, как он, может быть, нелепо, мысленно называл ее, второй войны, происходившей здесь, на этом заводе, на этом вдруг увиденном им поле боя, которое, как на фронте: пока не увидал его своими глазами, все равно не поймешь, какое оно, хотя и до этого и слыхал, и знал, и вроде бы удивляться нечему…

Он ехал с завода, сохраняя в себе самое главное – это чувство.

А цепкая профессиональная память пока выхватывала только подробности, то одни, то другие. Усатое веселое лицо Турдыева, который рассказывал о войне с такой выпиравшей из него силой жизнерадостности, словно он все еще не мог привыкнуть к тому, что жив, после того, как его, в сущности, уже убили. И это же усатое лицо, вдруг состарившееся, залитое слезами, когда он вспомнил, как два километра тащил на спине от немцев своего раненого напарника, какого-то Васю, и дотащил, и уже в окопе положил на снег, и перевернул глазами вверх – а он мертвый. И лицо женщины, слушавшей это, стоя совсем близко, перед большим продольно-строгальным станком, со станины которого они говорили, лицо, искаженное ужасом, словно ей вдруг показали «похоронку» на мужа. И другие лица – русские и нерусские, худые, грязные, закопченные. И внезапно вспыхнувшее воспоминание о шеренге, построенной там, в Сталинграде, под волжским откосом, из остатков получавшего гвардейское знамя полка, где были тоже усталые, тоже и русские и нерусские лица. И хотя там, в Сталинграде, были одни мужские лица – а здесь и женские и детские, – все равно это вспомнилось. Не по сходству, а по какому-то более глубокому чувству общности между тем и другим. И в конце митинга директор завода – высокий молодой генерал, подхвативший под мышки и приподнявший так, чтобы их все увидели, двух совсем маленьких, тощеньких подростков, и его осекшийся хриплый голос: «Вот они, наши герои, сверх плана…» Голос человека, который хотел сказать что-то еще, но испугался себя, своего дрогнувшего голоса… И тапочки-самоделки из брезента и кусков автомобильного ската на ногах у женщин. И заледенелые горы стружки во дворе на выходе из цеха. И курганы шлака до крыши литейной.

И перед митингом шепот на ухо хмурого пожилого человека, парторга: «Хотя и холодно, скиньте полушубок, пусть видят». И после первой секунды недоумения, почему скинуть, – собственное чувство, что ты вправе говорить здесь не потому, что ты корреспондент или писатель, а потому, что был в Сталинграде и у тебя Красное Знамя и нашивки за ранения, и для этих людей сейчас, здесь, это намного важней всего остального, бывшего до сих пор во всей твоей жизни…

– Ну, какое представление составили себе об Усмане? Мужик из ряда вон выходящий, верно? – спросил режиссер, когда Лопатин вошел в монтажную.

- 55 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться
Яндекс.Метрика