Симонов К. М. -- Так называемая личная жизнь

- 48 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Теперь, когда она не заглянула, а вошла, Лопатин узнал ее.

Это была та самая женщина, которая стояла и курила у окна в поезде.

– Здравствуйте, – она подошла к поднявшемуся ей навстречу Лопатину. – Вы Василий Николаевич, а я Нина Николаевна. Можно сокращенно – Ника. Ксения сказала, чтобы я посидела с вами или постояла, если вы не хотите сидеть.

Лопатин отметил про себя, что Ксению здесь звали Ксенией, а не Сюней. Ее новый муж сделал то, чего он так и не смог сделать, – заставил расстаться с этим кошачьим именем – Сюня.

– Я вас почему-то не сразу узнал, – сказал Лопатин, – хотя в поезде неприлично пялился на вас.

– Постриглась после приезда, наверно, поэтому. А я вас узнала раньше, чем вы пришли. По карточке, которая у Ксении. Хотя вы на ней в штатском и моложе, но все равно узнала того майора, с которым мы глазели друг на друга в вагоне.

– Я-то понятно. А вы-то чего?

– Были причины. А сегодня сама напросилась к Ксении, потому что захотела с вами познакомиться, и приволокла свой пай. Теперь почти все так друг к другу ходят. Курицу – правда, очень худую.

Она смешно сморщила нос и улыбнулась.

– А с чего вам вдруг вздумалось со мной знакомиться? – спросил Лопатин тем бесцеремонно дерзким тоном, который иногда брал в разговорах с сознающими свою красоту и самоуверенными женщинами. Этот тон как бы предупреждал: да, знаю – не нравлюсь и вряд ли могу понравиться вам; но как раз поэтому остерегайтесь говорить при мне глупости или пошлости – может достаться на орехи!

– Вздумала с вами познакомиться, потому что прочла ваши корреспонденции из Сталинграда. А потом Ксения, держа в руках вашу карточку, так долго объясняла мне, почему она вас бросила, хотя вы и храбрый, и умный, и вообще предел совершенства, что я так ничего и не поняла. А я люблю все понимать.

– А чего тут понимать? Надоел, вот и бросила. Что, не бывает, что ли?

Наверно, женщина, сказав «бросила», ждала, что он возразит.

Но он не возразил.

– «Брошена» – придуманное слово. Разве я цветок или письмо?» – насмешливо, нараспев, процитировала она. – Кстати, Ахматова сейчас здесь, у нас в Ташкенте.

– Уже наслышан об этом, – сказал Лопатин. – И стихи эти читал, когда мне было столько, сколько вам.

– Вряд ли. Мне двадцать девять. Даже двадцать девять и три четверти, так что считайте, уже тридцать!

– Тогда, стало быть, на несколько лет раньше. Скажите-ка мне лучше, Ника, – Лопатин произнес ее имя с оттенком иронии, – нестрашно вам называться Никой? Не слишком ли это величественно именоваться богиней победы, особенно в военное время?

– Мне не страшно, – сказала она. – А если вам страшно, можете называть меня Ниной Николаевной.

– Хорошо, я подумаю над обоими вариантами, – без улыбки сказал Лопатин. – И простите мне мое невеселое любопытство: почему вы сейчас одна, а в поезде были другая? Такая, словно с вами что-то стряслось. Я пялил на вас глаза не только потому, что трудно было не пялить, но еще и потому, что подумал: с этой женщиной у соседнего окна что-то случилось.

– Сейчас я другая, потому что, наверно, не умею быть одинаковой. А там, в вагоне, мне, правда, было тяжело, потому что…

– Не объясняйте, если не хотите.

– Наоборот, хочу объяснить, иначе бы не заговорила. Просто думаю, как сказать покороче. Я ездила к отцу, а он лежит в Кзыл-Орде в госпитале для безнадежных. Вы знаете, есть такие госпиталя. Они, конечно, по-другому называются, но на самом деле… Знаете?

– Знаю.

– В таком, откуда уже сами не могут выйти. Только иногда их берут, а иногда не берут. Он и с руками и с ногами, но у него после раны полный паралич, он уже никогда не встанет, а его жена хочет его взять. А он не хочет. И она написала мне, чтобы я приехала и помогла его уговорить.

– Уговорили? – спросил Лопатин.

– Нет, он не хочет, жалеет ее. Она еще молодая: ей и теперь всего тридцать пять. Он ушел к ней пятнадцать лет назад. И я все эти годы ненавидела ее из-за мамы. Но она хочет его взять. Она уже год там живет, снимает комнату и ходит к нему каждый день.

И теперь, когда врачи окончательно сказали, что уже ничего не изменится, решила его взять. А он не соглашается. И ничего нельзя сделать, какой-то тупик. Мне стыдно, что я ее столько лет ненавидела, хотя раньше считала, что это правильно. А сейчас не уверена: смогла бы я так, как она? Может, и не смогла бы.

– А почему считаете, что не смогли бы? – спросил Лопатин.

– А я всегда боюсь думать о себе лучше, а потом оказаться хуже. А вы разве не боитесь?

– Нет. Но вас, кажется, понял.

– Ну и хорошо, если поняли. А я ехала в поезде и думала об отце: как девчонкой, в первые годы после того, как он ушел от нас, желала ему из-за мамы хоть какого-нибудь несчастья. Не такого, конечно. А у него, наоборот, после того, как он ушел от нас, до самой войны всегда все в жизни было хорошо. И когда я увидела вас, как вы стоите у окна с этими двумя вашими нашивками за ранения и с орденом, я подумала: почему так? Почему отец в первый же день, как только оказался с ополчением на фронте, был так страшно ранен? Один осколок – и все! И уже ничего, никогда не будет хорошо. А вот стоит у окна человек, куда-то едет, наверно, к семье, и уже два раза был ранен, и поправился, и выглядит здоровым, и новенький орден получил, и лицо довольное, и, наверно, все у него хорошо. Почему так? И почему у отца, у которого все всегда было хорошо, вдруг сразу, в один день, в одну секунду все стало так безнадежно? Вот видите, хотела сказать коротко, а сказала длинно и глупо, как будто смотрела на вас и желала вам зла. Я совсем не желала вам зла. Но все равно – вот именно так нелепо и думала, как говорю вам. А потом оказалось, что это вы и ничего особенно хорошего вас не ждет. Просто у вас вид такой, словно с вас все как с гуся вода, – усмехнулась она. – Я забыла папиросы на кухне, у вас есть?

Лопатин дал ей закурить.

– Наверно, в вас есть что-то располагающее к женским исповедям.

– Не терплю исповедей, – сказал Лопатин, – тем более женских. И самого слова «исповедь» не люблю; в нем есть что-то заранее заготовленное. А вы просто, что подумали, то и сказали. Какая же это исповедь? Тем более женская? Женские исповеди обычно предназначаются бабам в штанах. При всех своих недостатках к ним не принадлежу. Исповедуйтесь-ка лучше, давно ли начали дымить?

– Недавно, уже в войну. Заметно?

– Заметно.

– А вы?

– Я с пятого класса реального. Сначала или в уборной, или в рукав.

– А в войну не стали больше курить?

– Наоборот, меньше. Не всюду и не сразу достанешь курево.

– А все-таки, когда опасно, сильней хочется курить?

– Как-то не связываю одно с другим. Когда опасно, боюсь, а когда хочется курить, курю, если есть чего.

– Мне нравится, как вы со мной говорите.

– Очень рад.

– Скажите, Василий Николаевич…

Кажется, она хотела спросить что-то важное, но в это время позвонили в коридоре, и она вышла открыть дверь.

«Сейчас увижу ее мужа», – подумал Лопатин о Ксении, совершенно не представляя себе, каким будет этот человек. От Ксении можно было ожидать чего угодно, и муж мог быть каким угодно.

Вслед за вернувшейся в комнату женщиной, которую Лопатин мысленно продолжал называть Никой, вошла еще одна женщина, немолодая и непомерно высокая, и мужчина среднего роста, казавшийся рядом с ней маленьким.

У нового мужа Ксении, крепкого красивого блондина, было здоровое и спокойное лицо здорового и уверенного в себе человека.

Он выглядел ровесником Ксении. Так, наверное, и было.

Лопатин сделал шаг навстречу высокой женщине, но она, неуклюже махнув на него рукой и не поздоровавшись, громко сказала, почти крикнула:

– Сейчас я вернусь! – и исчезла за дверью.

А новый муж Ксении пошел навстречу Лопатину и протянул ему холодную крепкую руку.

– Здравствуйте, Василий Николаевич. Веденеев! Рад, что вы согласились прийти к нам.

Лопатин покосился на Нику. Она стояла, сморщив свой смешливый нос. Кажется, ее забавляло, что она присутствует при этой встрече.

«Ну что ж, присутствуй, раз не осталась там, в передней, как сделала бы на твоем месте другая женщина», – подумал о ней Лопатин и, протягивая новому мужу Ксении папиросы, сказал:

– Я тоже рад. И давайте для начала поставим все на свое место. Я не потерпевший, вы не ответчик, а все, что произошло, к общему благу. На том и будем стоять, сидеть и пить водку, если она у вас окажется.

– А теперь будем знакомиться с вами, Василий Николаевич, – снова входя в комнату, сказала высокая женщина таким громким голосом, после которого в комнате сразу наступила тишина. – Я напудрила свой нос и считаю, что достаточно хороша для первого знакомства.

– Здравствуйте, Зинаида Антоновна, – целуя ее большую, покрасневшую от мороза руку, сказал Лопатин. – Давно хотел и даже два раза надеялся с вами познакомиться, но не вышло.

– Только не врите, пожалуйста. Терпеть не могу, когда про меня врут, что я кусаюсь, брыкаюсь и вообще ведьма. Если бы хотели, познакомились бы. Я добрая и тщеславная ведьма и никогда не кусаю тех, кому действительно нравлюсь. – Она первая расхохоталась собственным словам громким мужским смехом и отказалась от предложенной Лопатиным папиросы. – Не курю, хотя, наверно бы, мне это пошло. Особенно трубка. – Она снова хохотнула и бесцеремонно, с ног до головы оглядела Лопатина. – После ваших корреспонденции с фронта считала, что вы геройский брюнет с усами. А вы нормальный интеллигент из дореволюционных студентов, похожий на моего мужа. Сколько вам лет?

– Сорок шесть.

– Столько же, сколько ему. И он тоже на фронте, начальником медсанбата. Врет мне в письмах, что это совершенно неопасно. Врет, да?

– Иногда врет, – сказал Лопатин.

– Это хорошо, что вы не соврали, – сказала она. – Старшим не надо врать, а я старше вас, мне пятьдесят три.

Она выглядела моложе, но что-то в ее пронзительно-умном лице с горбатым мужским носом и копной седых волос мешало сказать ей, что она выглядит моложе своих лет. Это было одно из тех лиц, которым придает обаяние старость, а не молодость.

– Я в первый раз видел вас на сцене давно, еще до революции, в «Макбете», – сказал Лопатин.

Она довольно хмыкнула:

– С галерки?

– С галерки.

– В этом слове есть какая-то театральная тайна, что-то неотразимо привлекательное для нас, артистов. Почему-то хочется, чтобы тебя до старости помнили именно те, кто в молодости толокся на галерке. Воспоминания об артисте, увиденном с галерки, чем-то похожи на любимую вещь, купленную когда-то на толкучке. Логика отсутствует, но похоже.

– Зинаида Антоновна теперь наш худрук, – сказал новый муж Ксении.

– Но они скоро выгонят меня обратно в актрисы, – снова хмыкнула она. – Потому что я твержу им, что театр – это храм, и не позволяю ходить по сцене в валенках. Даже на черновых репетициях.

То, что она теперь худрук, пожалуй, было единственным, чего не знал о ней Лопатин. Все остальное знал. И если бы не был занят мыслями о том, как выглядит новый муж Ксении, конечно, как она только заглянула в дверь, сразу узнал бы в ней ту одинаково ошеломлявшую остротой своей игры и в трагедиях и в фарсах актрису, которую многие в Москве считали то слишком резкой, то слишком эксцентричной, но которая на самом деле была просто-напросто великой. И оставалась великой актрисой, даже когда проваливалась. А это с ней тоже бывало.

- 48 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться
Яндекс.Метрика