Симонов К. М. -- Так называемая личная жизнь

- 25 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Лопатин оделся, побрился, попил в буфете чаю, к которому дали два бутерброда с кильками – на каждом куске по кильке – и леденцы вместо сахара. Ничего больше в буфете не было, спасибо и на том, главное, несмотря на поздний час, титан кипел, и чай был горячий.

Выходя из буфета, Лопатин встретил шедшего ему навстречу Леву Степанова. По должности старший политрук Степанов числился литературным секретарем, а на деле ходил в помощниках редактора. Ухитрившись остаться на этой каверзной должности всеобщим доброхотом и зная изгибы редакторского характера, он в меру сил остерегал забегавших к нему в предбанничек от неверных шагов и опрометчивых предложений.

– А я за вами, – сказал Лева.

– Проснулся? – спросил Лопатин о редакторе.

– Давно. Послал вас будить, а то собирается куда-то уезжать. Не злитесь, что вашу корреспонденцию снял. Он сам переживает.

Лопатин пожал плечами. Он не злился. Просто глупо вышло.

Глупо потел над ней, глупо устал, глупо радовался, что она будет в газете и ее прочтут те, о ком она написана, – все глупо.

– Очень хорошая она у вас была, – идя рядом с Лопатиным, как об умершей родственнице, сказал Лева Степанов.

Лопатин рассмеялся и вошел к редактору, продолжая улыбаться. Редактор стоял, нахохлившись, над своей конторкой, одной рукой перелистывая что-то лежавшее там, а другой чесал в затылке – поза, означавшая, что его одолевают сомнения.

– Чему радуешься? – повернувшись и успев поймать на лице Лопатина след улыбки, спросил редактор.

– Радуюсь, что снял мою пробу пера – чему ж еще.

– Ничего смешного, – сказал редактор. – Не от меня зависело.

Лопатин удивленно посмотрел на него: такое из его уст можно было услышать не часто.

– На, возьми на память. Хорошая, одна из лучших, что ты написал за все время, – редактор вынул из ящика под конторкой и протянул Лопатину полосу с непошедшей корреспонденцией.

Привыкнув, что редактор моложе его на семь лет и при своей худобе и молодцеватости выглядит еще моложе, Лопатин удивленно подумал, что, оказывается, люди могут вдруг стариться, не дожив до сорока. Лицо редактора выглядело таким изнуренным, словно он за два месяца, что они не виделись, постарел по крайней мере на пять лет. Вчера и позавчера Лопатину это не бросилось в глаза, а теперь бросилось.

Он сложил полосу и сунул ее в карман бриджей, давая понять, что с его стороны продолжения разговора об этом не будет.

– Готов ехать. Гурский рассказал, как вы были с ним на Волоколамском. Если хочешь – могу туда.

– Туда уже поехали с утра. – Редактор назвал фамилии поехавших на Волоколамское направление. – А насчет тебя – другие планы, но сначала – про твой материал: одно с другим связано. Поставить в номер не дали в связи с положением под Москвой: как бы хорошо ни воевали там, в Одессе, но эвакуация есть эвакуация, само слово теперь не ко двору. Упомянули о ней один раз в сообщении Информбюро, и все. Сказали, что возвращаться к этому не будем. А вот Мурманское направление, где мы как были, так, в основном, и остались – на государственной границе, представляет сейчас, по контрасту, особый интерес для газеты. Тем более есть сведения, что наши разведгруппы и ходят, и высаживаются там на финской и норвежской территориях. Сведения есть, а газета без материала. А он – на фоне боев под Москвой – к месту. Как ты находишь?

– Нахожу, что правильно, но, откровенно говоря, – неохота, – сказал Лопатин. – Предпочел бы остаться здесь. Что, у нас никого другого нет, что ли, кроме меня?

– Фигуровского полмесяца назад контузило в Мурманске при бомбежке. Вывезли в Архангельск, состояние, сообщают, неплохое. Недели через три выйдет – вернется в Мурманск, а пока никого нет! – Редактор выжидающе смотрел на молчавшего Лопатина. – Ты и в Мурманске бывал, оттуда же вы ходили снимать папанинцев, из Мурманска! – ткнул редактор пальцем в «Знак Почета», привинченный к гимнастерке Лопатина. – И на финской ты был, так что театр тебе знакомый.

На финской войне, положим, Лопатин, как и редактор, был не в Мурманске, а за полтыщи километров от него, на трижды проклятом, самом неудачном Ухтинском направлении, и слова про знакомый «театр» были не при чем. Редактор и сам это знал, а заговаривал зубы, чувствуя себя виноватым перед Лопатиным; понимал его желание остаться здесь, на Западном фронте.

– Сделаешь несколько хороших материалов – отзову в Москву.

– Или наоборот – дашь телеграмму, чтобы сидел и писал дальше, – усмехнулся Лопатин, вспомнив, как это было в Одессе.

– Отзову не позже, чем через месяц. – В голосе редактора уже не было прежней виноватости.

– И то хлеб, – сказал Лопатин, ожидая, что будет дальше.

– Самолет пойдет завтра до Архангельска. Летят какие-то моряки, везут из Москвы обратно в Архангельск англичан, но место для тебя обещали. В Архангельске сориентируешься. Моряки сказали, что у них бывают оттуда самолеты на Мурманск. В Архангельске зайди навести Фигуровского, кое-чего соберем – пошлем ему с тобой. Если сам не успеешь – сразу пересядешь с самолета на самолет, – найди способ передать.

– Значит, до завтра, как понимаю, свободен и могу заняться личной жизнью? – сказал Лопатин.

– Какая у тебя может быть личная жизнь, раз жена уехала?

– А она квартиру беречь подругу оставила. После обеда пойду к ней. – Лопатин мельком усмехнулся, вспомнив эту подругу жены. – Пойду к ее подруге, – продолжал он, забавляясь выражением лица редактора, – заберу у нее свои валенки, если она их еще не пропила или не обменяла на картошку. Мурманск все же за Полярным кругом, валенки хорошие, а ты человек ненадежный, еще продержишь там до весны.

– Обещал – отзову, значит, отзову, – сказал редактор с неожиданным для Лопатина раздражением – так, словно на нем не оставалось живого места, словно он перестал понимать шутки.

– Что, здорово досталось за этот мой материал об эвакуации Одессы? – спросил Лопатин, поглядев ему в глаза.

– Допустим, досталось. Что дальше?

– Ничего, – сказал Лопатин. – После того как схожу за валенками, явлюсь к тебе за предписанием.

К себе домой Лопатин позвонил сразу же, как вышел от редактора. Ему нужны были там не только валенки, и было бы глупо наткнуться на запертую квартиру.

Телефон работал. По нему после первого же гудка ответил слишком хорошо знакомый Лопатину за последние пять лет жизни с женой низкий, хриплый голос Гели, а если по-христиански – Ангелины Георгиевны.

– Здравствуйте. Я приехал в Москву, – не называя ее ни так, ни эдак – ни Гелей, ни Ангелиной Георгиевной, сказал Лопатин. – Я зайду сегодня вечером, так что посидите дома, отложите свою светскую жизнь до другого раза.

– Так и быть, отложу. В подъезде темно, возьмите с собой спички, впрочем, вы курите.

Она первой положила трубку.

Домой Лопатин пошел позже, чем думал, потому что Гурский выполнил утреннее обещание и принес в редакцию начатую, заткнутую бумажной пробкой, бутылку с водкой Тархун. Она скверно пахла и была на десять градусов слабее обычной.

Закусывая густо посоленными черными сухарями, они распили ее до конца и, если бы Гурского не вызвали к редактору, засиделись бы еще дольше, обсуждая предстоящую командировку.

Гурский осуждал Лопатина за то, что не уперся, сейчас, когда немцы в ста километрах от Москвы, имел полное моральное право упереться.

Лопатин не спорил, слушал. Раз не уперся, значит, не уперся. Запоздало сожалеть и о сделанном, и о несделанном было не в его натуре.

– Все-таки опять загнал тебя к черту на к-кулички, – сказал Гурский, поднимаясь, чтобы идти к редактору. – Что любит тебя – не сп-порю, но, как сказал поэт, ст-транной любовью.

От Театра Красной Армии до своего дома на улице Горького Лопатин шел почти час. Было и темно, и восемь раз счетом – на всех поворотах и перекрестках – останавливали и проверяли документы патрули.

По лестнице он поднимался на ощупь: папиросы взял, а спички, как назло, забыл, переложил в полученный для поездки в Мурманск полушубок, а пошел домой в шинели.

– Кто это? – спросил за дверью голос Гели.

– Я.

– Кто – вы?

– Ну я, Лопатин! Кто – я? Кто еще может быть? Что вас тут уже грабили, что ли? – спросил он, когда она впустила его в квартиру.

– Меня пока нет, а других грабили, – сказала Геля.

В передней было полутемно. Слабый свет падал из приоткрытой двери в комнату.

– Лимит! Перерасходуем – выключат, – сказала Геля. – Пойдемте сядем. Не раздевайтесь: не топят и неизвестно, будут ли.

Лопатин, не снимая шинели, прошел вслед за ней в маленькую комнату, где раньше жила дочь.

Они с Гелей сели друг против друга за стол под слабенькой шестнадцатисвечовой лампой. Абажур был не снят, а подтянут по проводу под потолок и подвязан там бечевкой. Оба сидели за столом одетые – Лопатин в шинели, а Геля – в старом зимнем суконном, на ватине, пальто его жены – не то не взятом с собой в Казань, не то подаренном Геле. Жена любила покупать себе новое, а старое, пока оно еще не выглядело старым, дарить тем из своих подруг, кто, по ее мнению, этого заслуживал; последние пять лет – Геле.

С минуту сидели молча, потом Геля сказала, что она прочла в газете несколько его очерков с юга и, когда читала про подводную лодку, подумала, что это, наверное, было страшней всего. Он не считал, что это было страшней всего, но не хотел говорить с ней о себе и своих очерках и, вынув папиросы, молча протянул ей.

Пока они курили, она докладывала ему о Ксении, все время называя ее Сюней – вошедшим у них между собой в обиход кошачьим именем, которого он терпеть не мог. Рассказывала, как Сюня срочно уезжала вместе с театром и как огорчалась, что не увидит его, Лопатина, и как еще тогда, в августе, просила, если Лопатина долго не будет, постеречь их квартиру, а потом написала, чтобы она взяла ключи и жила у них. И она согласилась, потому что своей комнаты, где ей нечего стеречь, она не любит, и не все ли равно, где жить человеку, который все равно никому не нужен.

Лопатин, слушая все это, смотрел на нее и после всего, что успел пережить на войне, впервые стыдился своего мелочного раздражения против этой немолодой, крашеной женщины, вся вина которой – в том, что она присосалась к его жене, а точней, в том, что его жена присосала ее к себе и она, пять лет торча у них в доме и наблюдая их неурядицы, поддакивала его жене. Такое – почти всегда не от хорошей жизни, и в начале ее, наверное, закопано какое-то собственное несчастье. И, не околачивайся эта женщина в их доме, наверное, он бы просто-напросто жалел ее, не испытывая к ней того недоброго чувства, которое с трудом подавлял в себе и сейчас. Мысленно старался настроить себя на миролюбивый лад, но раздражение от ее присутствия все равно оставалось при нем, может быть, еще и потому, что они сидели в комнате, которая была комнатой его дочери, а эта, сидевшая напротив него, женщина, по долгу своей приживалочьей службы у его жены, рассказывала ему, как они провожали его дочь, и как все это было правильно, и как, наоборот, все было бы неправильно и трудно для Сюни, если бы она не решилась тогда отправить дочь вместе со школой…

- 25 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться