Симонов К. М. -- Дым отечества

- 7 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Вот не думал. Всего на четыре тысячи меньше, чем до войны. Где же они размещаются?

– Да уж как-никак размещаются, – сказал Григорий Фаддеич. – В сорок третьем году на весь район полста домов осталось целых; это считая и город и шестнадцать сел. Строим потихоньку. Кубатура, конечно, не та, что до войны, но труб вывели порядочно. А где труба, там и печка – основа жизни. Я, конечно, домосед, в тропиках не бывал, может, там холодильники – основа жизни. Ну, а у нас – печка.

Он рассмеялся.

– И что у нас за народ! Уж некоторые ведь шут их знает куда уехали, аж за Волгу. И от домов их одни травяные бугры остались, хоть раскопки, как в Помпее, производи – где эта деревня была? Так нет, на голое место придет, шагами размерит и на том же месте, где его изба стояла, новую поставить норовит. Да еще чтобы в ту же сторону фасадом! Не моги ее в другую сторону фасадом повернуть! И что им далась эта Смоленщина? Ну, скажи, пожалуйста, что в ней такого особенного? А? Нет, серьезно! Вполне тебя серьезно спрашиваю, что в ней такого особенного?

Басаргин задумался. В самом деле, что в ней такого особенного, в этой смоленской земле? Не взяла она ни красотой против других мест, ни богатством, ни щедростью. И однако, и летом сорок первого года, когда он пешком отступал через нее к Москве, и сейчас, зимой, когда он ехал сюда из Москвы в поезде, для него, родившегося здесь, было в этой земле что-то особенное, поддерживавшее равновесие его души. То есть нет, не так. Было в этой земле что-то такое, что бесконечно волновало его душу, и в то же время именно здесь душа его была на своем месте. Что же это все-таки? Детская ли привычка или упрямое ощущение своей обязанности именно перед этой землей после войны снова поставить на ней все, как было раньше?

А люди, что возвращались сюда из-за Волги и рубили избы именно на старых местах? Разве это только привычка или упрямство? Нет, скорее – это сознание своей силы и способности к возрождению, способности снова заполнить опустошенную землю, всю без остатка, своими домами, семьями, детьми, внуками, своим трудом и заботами, горем и счастьем, всею многолюдною и неистребимою жизнью большого и сильного народа.

– Слушай, Григорий Фаддеич! – Басаргин облокотился на стол и заглянул в глаза зятю. – Любишь ли ты эти места?

– Лен тут хорошо родится, ох, хорошо родится! – мечтательно сказал Григорий Фаддеич, должно быть, с другого, своего конца подойдя к той же мысли, что и Басаргин. – А в Америке лен сеют?

– Не знаю. Кажется, мало: льняные изделия там, во всяком случае, очень дороги.

– Там дорого, это, наверно, еще не дорого. Вот у нас теперь это действительно все дорого, – сказал Григорий Фаддеич. – Куска хлеба без карточек и то не укусишь, если в кармане полсотни не лежит. До смешного доходит – спичка цену имеет! Не коробок, а спичка!

– Чего уж тут смешного.

– Вот именно. Ты только не прими за обиду, говорю лишь к примеру, для ясности. – Григорий Фаддеич по-родственному похлопал багровой рукой по руке Басаргина. – Вот Катя твоя и свое жалование несет в общий котел, и то, что за тебя из Москвы ей переводят, а на поверку, если по базарным ценам, на все это, вместе взятое, и недели семьей не прохарчишься. Ты только не обижайся, – повторил он.

– На прямоту обижаться не привык, – ответил Басаргин, про себя подумав, что Григорий Фаддеич мог бы отложить этот разговор и до завтра.

– Ты не привык, а другие обижаются.

Басаргин вопросительно поднял на него глаза.

– С мамой тут недавно вышло… – поспешила вступить в разговор Елена.

– Ничего, – успокаивающе сказал Григорий Фаддеич. – Раз ты приехал, теперь все обойдется. Мужики – не бабы, разберемся! Как ты – в отпуск или насовсем?

– Пока в отпуск. Два месяца поживу, потом обратно на год. А там обещали и насовсем. Если, конечно, не обманут.

– Это у нас могут, – подтвердил Григорий Фаддеич. – Меня самого второй год с отпуском за нос водят, да и с выходными не приходится считаться. – И, встав из-за стола, обратился к жене: – Положи там два пол-литра в полушубок.

– Куда это ты собрался? – спросила Елена.

– К Богданову, домой, думаю сегодня с ним насчет кирпича, наконец, договориться. Да ты не бойся, – улыбнулся он. – К вечеру пельмени хорошие слепи и жди – съем тарелку и буду, как не пил!

Он крепко даванул руку Басаргину, сказал: «Бывай!» – и вышел в сени вслед за Еленой.

Басаргин остался за столом один. Слова Григория Фаддеича насчет дороговизны не так задели его, как вскользь брошенное Еленой замечание о том, что у Григория Фаддеича что-то вышло с матерью. Он знал, что мать никогда не любила попусту ссориться, – значит, вышло что-то серьезное, с чем ему еще придется разбираться. Подумав об этом, он почти с обидой вспомнил то блаженное настроение, с каким ехал домой.

А впрочем, на что, собственно, обижаться? Жизнь здесь трудная, характеры разные: Григорий Фаддеич – кремень, мать – тоже. А когда трудная жизнь, то крутые характеры становятся еще круче. Да и смешно было ожидать, что тут все идет непременно гладко, без сучка, без задоринки. Просто ему уж очень хотелось попасть домой – поэтому, наверно, и рассчитывал на одни улыбки.

Он подумал о том, как хорошо, что впереди все-таки целых два месяца, прежде чем снова уезжать еще на год. Он знал, что нужен там, в Вашингтоне, именно поэтому и дал согласие, не жалел об этом и не собирался, вернувшись домой, клянчить, чтоб его оставили. Тягостно было только одно, что перед отъездом ему твердо намекнули, что не стоит на один оставшийся год тянуть за собою за границу семью – это значило, что через два месяца предстояла новая разлука, о которой, еще не встретясь с Катей, он против своей воли думал уже сейчас.

– А Гришке смешно, – сказал Басаргин, оторвавшись от своих мыслей и посмотрев на сына, который чему-то улыбался во сне. – Тебе смешно? Да? – повторил он, подойдя к дивану. – Думаешь, все это тебя не касается?

Он стоял перед сыном, широко расставив ноги и засунув руки в карманы, словно вызывая его на спор. От взгляда отца или просто оттого, что уже пора было проснуться, беззаботно спавший Гришка открыл глаза и, не соображая спросонок, где он и кто перед ним, молча вытаращился на Басаргина.

– Ты думаешь, это тебя не касается? – улыбаясь, повторил Басаргин. – Касается! Да еще как касается!

Только сейчас он заметил, как Гришка похож на Катю.

– Нет, ты сам! Чего руки тянешь! Сам вставай!

Гришка встал, но ножки его скользнули, и он плюхнулся на диван. Пружины опустились и опять подпрыгнули, Гришка подскочил. Это ему понравилось. Он опять поднялся и плюхнулся во второй раз уже нарочно.

– – Ничего ты не понимаешь, – стараясь победить свою растроганность, сказал Басаргин. – Иди ко мне.

Он протянул Гришке руки. Гришка не спеша осмотрел его руки, как будто решая – есть ли смысл иметь дело с этим человеком, и, приняв положительное решение, беззаветно ринулся с дивана. Басаргин едва успел подхватить его.

– Вот, Гришка, вот как, брат ты мой, – говорил Басаргин, расхаживая по комнате с притихшим сыном на руках. – Все равно, брат ты мой, все будет по-нашему с тобой!

Так и застала его мать. Она открыла дверь в комнату и увидела сына, шагавшего с Гришкой на руках мимо опасных углов комода, буфета и книжного шкафа.

– Осторожней, Петенька, не ударь Гришу.

Это были первые слова, которые мать сказала Басаргину после шести лет разлуки.

Басаргин резко повернулся и пошел ей навстречу.

– Мама! – сказал он, и слезы покатились из его глаз.

Глава третья

Прозвонило семь часов. Будильник был старый, памятный с детства: четырехугольный, стеклянный, на четырех медных столбиках. Звон был приятный, особенный, как в музыкальной шкатулке, и тоже памятный с детства: за толстыми стеклами наглядно и занимательно цеплялись друг за друга медные колесики.

Вид будильника вызвал у Басаргина путаные, неясные детские воспоминания и давнюю нежность к матери, которая сейчас сидела за столом и проверяла тетради. Она переворачивала страницы тихо, стараясь не зашуршать, взявшись за краешек двумя пальцами и аккуратно натягивая каждый лист. Она думала, что сын спит, и боялась разбудить его.

После первого возбуждения встречи она тотчас же вспомнила, что он утомлен дорогой, и стала его укладывать. Все попытки отговориться не привели ни к чему, и он лежал сейчас в углу маленькой комнатки на материнской кровати. Кровать была коротка, и ноги его в только что подаренных ему толстых шерстяных носках-самовязах высовывались наружу между прутьями. Он сначала и вправду пытался заснуть, но не смог и, притворившись, что спит, лежал и смотрел на мать, закрывая глаза каждый раз, как она оборачивалась.

В комнате было жарко и тихо; будильник тикал, не нарушая, а лишь подчеркивая тишину. За окном тоже было тихо. Один раз, где-то очень далеко, прошли с гармоникой. Падал снег.

Басаргин смотрел на мать и незаметно для самого себя улыбался. Его душой владела тихая радость, которая всегда, даже в далеких и долгих разлуках, неизменно сочеталась у него с мыслями о матери.

Это был исходивший от нее странный и сильный гипноз, дар души, которым обладают лишь немногие. Мать любила людей с такой большой, доброй и справедливой силой, что вызывала у них ответную любовь, похожую на отражение ее собственной. И люди любили ее этой ответной любовью, порой удивляясь и не узнавая самих себя в этой любви.

Мать Басаргина была сильным человеком. И эту ее душевную силу испытывал не только он, но и все люди, знавшие ее коротко. Тех же, кто не знал ее коротко или знал недавно, сбивали с толку ее привычки и ее внешность, никак не соответствовавшие ее душевному облику.

Это была маленькая и всегда, – сколько ее помнил Басаргин, – несмотря ни на какие невзгоды, кругленькая женщина с круглым детским лицом и голубыми и тоже детскими, с годами начавшими выцветать, глазами. На щеках у нее были две смешные ямочки, а темно-русые, не хотевшие седеть волосы постоянно выбивались в разные стороны из-под всего, что бы она ни носила на голове – из-под старой шляпки, косынки или пухового платка.

При неизменном душевном спокойствии она всегда находилась в состоянии непрерывного движения, вечно куда-то спешила и не ходила, а бегала – по улицам, по коридорам школы, по проходу между партами, – словом, всюду, где была хоть малейшая возможность сделать несколько шагов. Когда же такой возможности не было и ей приходилось сидеть на одном месте, то все равно казалось, что она порывается куда-то побежать. Еще давно, до войны, Басаргин сказал ей в шутку: «А знаешь, мама, мне иногда кажется, что ты бежишь, даже когда ты сидишь».

У матери была удивительная способность создавать себе неудобства. Кровать, на которой лежал Басаргин, была детской кроваткой, слишком короткой даже для матери, но она почему-то говорила, что так для нее удобнее. Почему удобнее, она не могла объяснить, и приходилось ей верить на слово. Хотя у стены стоял высокий стул со спинкой, но сейчас она сидела за столом на низенькой табуретке, подложив под себя две толстые книги. Она проверяла тетради, придерживая пальцами дужку очков. Дужка была сломана час назад: она уронила очки и, торопясь их поднять раньше сына, наступила на них ногой. Впрочем, за то время, что Басаргин следил за ней, она уже три раза забывала, что дужка сломана, опускала руку, и очки падали на стол.

- 7 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться
Яндекс.Метрика