Симонов К. М. -- Разные дни войны. Том II

- 48 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Лежит на этом интервью и печать времени в более широком смысле. Это был конец апреля, впереди маячило третье лето войны, и я, наверное, как и всякий другой на моем месте, воспользовался возможностью еще раз напомнить американским читателям газеты, что мы ждем открытия второго фронта хотя бы на это, третье, лето!

С такими настроениями и мыслями я уезжал в Алма-Ату, где Столпер продолжал снимать «Жди меня», а Пудовкин, по слухам, не то заканчивал, не то уже закончил работу над фильмом «Русские люди».

Были у меня и личные причины поехать в отпуск именно в Алма-Ату, а не в какое-нибудь другое место.

Я не хочу ни здесь, ни в дальнейшем касаться этих причин. Все сколько-нибудь существенное, связанное с моей личной, в узком смысле этого слова, жизнью в те военные годы, сказано в тех из моих стихов этого времени и первых послевоенных лет, которые впоследствии соединились в цикл «С тобой и без тебя», в наиболее полном виде напечатанный в моей книге «Тридцать шестой – семьдесят первый». Желающих прочесть отсылаю к этой книге стихов, потому что ни дополнять их чем бы то ни было, ни комментировать их у меня давно уже нет ни причин, ни желания.

Приехав в Алма-Ату, я сразу засел за повесть «Дни и ночи» и сидел и писал ее с утра до вечера, запершись, почти никого не видя и страшно спеша, не зная, сколько времени мне отпустит на эту работу притихшая, но все равно стоявшая за плечами война.

Только изредка, вряд ли чаще, чем раз в неделю, я отрывался и заходил на эвакуированную в Алма-Ату московскую киностудию.

Весна в Алма-Ате стояла довольно холодная. В нетопленных, промерзших за зиму павильонах похудевший от систематического недоедания, как и все, кто был здесь, в тылу, Сергей Михайлович Эйзенштейн снимал своего «Ивана Грозного».

Все фильмы снимались тогда в тяжелейших условиях бедности, нехватки буквально всего необходимого для съемок.

Но для «Ивана Грозного» были созданы все-таки сравнительно лучшие по тому времени условия.

Мне не приходила тогда в голову мысль, что Сталин мог интересоваться фигурой Ивана Грозного и искать в ней себе исторических параллелей и исторического самооправдания за некоторые из событий недавних, предвоенных лет. Мне, тогдашнему, приехавшему с фронта человеку, по правде говоря, просто-напросто казалось странным, зачем и для чего во время войны снимается эта картина.

Все остальные кинематографисты тоже много работали, снимали главным образом военные картины и находили в этой работе, которую практически можно было делать, конечно, только здесь, в тылу, нравственное оправдание тому, что они не на фронте.

Большинство писателей было на фронте, и третья часть их – больше трехсот человек – к тому времени уже погибла. Оказавшиеся в эвакуации чаще всего чувствовали себя виноватыми. Иногда без вины виноватыми. Некоторые говорили, что хотят уехать на фронт, некоторые действительно уезжали. И в этом был нравственный климат времени воевавшей не на жизнь, а на смерть страны.

Чем дальше длилось затишье на фронте, тем больше росло ощущение тревоги перед надвигающимся летом. Об этом мало говорили, но я чувствовал, что другие люди, так же как и я, думают о возможности нового летнего наступления немцев и в душе боятся его. Боятся, помня два первых страшных летних немецких наступления в два первых года войны. И вместе с тем от непривычности такого длинного затишья порой против всех доводов рассудка начинало казаться, что оно никогда не кончится.

О моем возвращении из Алма-Аты в Москву есть коротенькая запись в дневнике.

…В середине июня получил телеграмму: «Возвращайся». Вернулся в Москву, ожидая, что последует немедленный выезд куда-нибудь на фронт. Но оказалось, что телеграмма была дана без какой-нибудь особенной причины. Просто Ортенберг решил, что меня слишком долго нет в Москве, вдруг рассердился и послал телеграмму.

Я приехал и спросил, что делать.

– Ничего не делай. Продолжай, сиди пиши.

– Так чего же ты меня вызвал?

– А так, чтобы не говорили, что ты слишком долго в отпуску. Сиди здесь и пиши…

Я приехал в Москву накануне второй годовщины войны. К этой дате в парке культуры и отдыха была открыта выставка трофейной немецкой техники.

Халип сделал в день открытия один из лучших своих, полный внутреннего драматизма снимок: перед огромным, задранным к небу стволом захваченного нами немецкого дальнобойного орудия приехавшие на экскурсию из госпиталя бойцы в госпитальных халатах, на костылях.

На меня выставка тоже произвела сильное впечатление, и я написал о ней и в стихах, и в прозе, отдав и то и другое в «Красную звезду». Стихи – «Танк на выставке трофеев» – понравились больше и были напечатаны. Проза понравилась меньше и осталась в столе.

Но мне самому эта проза, наоборот, нравится больше стихов, и я приведу здесь две страницы из нее – те мысли о войне, которые приходили в голову накануне Курской дуги.

«…Того, кто видел дороги, по которым отступала немецкая армия под Москвой, того, кто видел поля сражений под Сталинградом, не удивит количество представленных на выставке трофеев.

Выставка эта – не склад разбитой немецкой техники, это только ее номенклатура. Но номенклатура такая подробная я точная, что она дает представление о всей мощи обрушившегося на нас удара, о всей продуманности его, о всей силе немецкой техники, о ее организации и взаимодействии. Когда проходишь по выставке, то думаешь о том, как хорошо (больше того – отлично) была налажена эта военная машина. Вот пикирующие бомбардировщики, обрушившиеся на нашу пехоту и стремившиеся прижать ее к земле. Вот танки и самоходные пушки, которые прорывались через нашу придавленную к земле пехоту. Вот транспортеры и мотоциклы, на которых стремительно двигалась вливавшаяся в пробитую танками брешь немецкая пехота. Вот орудия, при помощи которых немцы штурмовали окруженные и обойденные танками города. Вот прозванный на фронте «рамой» за свой странный, похожий на букву П хвост двухфюзеляжный немецкий корректировщик «фокке-вульф», который корректировал огонь этой артиллерии.

Вся эта вместе взятая могучая военная машина предназначена для одного для движения вперед и рассчитана на одно – на победу. Об этой машине нельзя говорить только как о прошлом, о ней нужно говорить сразу как о прошлом, как о настоящем и как о будущем. На этих трех этапах она встречает разное противодействие себе. Сначала ей учились сопротивляться, потом ее учились (и научились) бить, теперь ее предстоит разбить. Между словами «бить» и «разбить» есть большая разница. Это далеко не одно и то же. Немцы тоже нас били, и иногда били жестоко, но им не удалось и никогда не удастся нас разбить. Мы их били, нам предстоит их разбить во что бы то ни стало, и мы это сделаем. Выставка говорит о прошлом, но она прежде всего глядит в будущее.

Эти танки, разбитые и сожженные, эти пушки, искалеченные и захваченные целиком, эти самолеты, подбитые в воздухе и взятые на аэродромах, отнюдь не сняты с вооружения немецкой армии.

И если приятно вспоминать о том, что подбито и сожжено, то, может быть, менее приятно, но гораздо более важно помнить о том, что еще не подбито и не сожжено. И именно об этом прежде всего напоминает выставка.

Когда мы с радостью и гордостью вспоминаем о силе ударов, нанесенных нами немецкой армии и ее технике, то для того, чтобы правильно судить и правильно готовиться к победному, но суровому будущему, нужно помнить еще одно обстоятельство – нужно помнить о силе ударов, которые в свое время немцы наносили нам, и о том, как мы сумели перенести их, как мы сумели оправиться после них.

Нет никакой нужды проводить прямые параллели. Немцы одно, а мы другое. Мы сильнее их духом, мы сильнее их верой в победу, мы вообще сильнее их. Но следует помнить, что немецкая армия тоже сильная армия, что она тоже умеет оправляться от ударов, что она тоже стремится склонить военное счастье на свою сторону и делает для этого все возможное.

И потому все эти бесконечные типы танков, пушек, самолетов – все, что сосредоточено сейчас в парке культуры и отдыха, – это напоминание не о том, что нам угрожало, а прежде сего предупреждение о том, что немцы собираются угрожать вам впредь.

На выставке толпятся ребята. Они ходят вокруг самолетов, вокруг машин и с особенным удовольствием останавливаются не около целых, а около тех, которые избиты, продырявлены нашими снарядами. «Ух, как долбануло! – с восторгом говорят они – Ишь как раздраконили!» Как свойственно детям, они думают прежде всего о том, что видят, уже о поверженном. Но мы не дети, мы должны думать больше о предстоящем, чем о минувшем, мы должны думать о том, чтобы детям, которые сейчас стоят вокруг этих разбитых танков, не угрожали больше другие, такие же, еще не разбитые.

Разбить то, что показано на выставке, было трудно, и слава тем, кто это сделал. Но самое главное – окончательная победа – еще впереди. И именно об этом, прежде всего об этом нам напоминает выставка…»

О моих настроениях того времени говорит и письмо, отправленное родителям через две недели после приезда в Москву:

«…В Алма-Ате все время работал. Написал около десяти стихотворений, а главное, написал две трети романа о Сталинграде, который сейчас сижу здесь и заканчиваю.

Написал около пятисот страниц, осталось еще около двухсот, после чего из этого абсолютного черновика предстоит сделать более или менее окончательный текст романа. Это главное.

По приезде в Москву получил две медали – за Сталинград и Одессу.

А теперь о вашем приезде. Безусловно, то, что кругом едут, а вы не едете, кажется вам обидным и несправедливым, и даже, пожалуй, непонятным. Но я не могу не сказать вам о той злости, раздражении и удивлении, которые вызывает у меня нынешнее массовое паломничество в Москву. В самом разгаре тяжелейшая война. Она отнюдь еще не кончилась. Никакого договора о том, чтобы немцы больше не бомбили Москву, с ними не подписано и не будет подписано. И вообще война при нашей безусловной и окончательной победе чревата еще тяжелейшими испытаниями. Я абсолютно не понимаю, зачем реэвакуация в Москву семей проводится в таких размерах. В этом, на мой взгляд, много легкомыслия. Конечно, воля ваша! И если вы твердо решите и не послушаете меня, то я сделаю так, чтобы вы приехали и остались в Москве. Но взываю к вашему чувству благоразумия. Во всяком случае, до зимы или хотя бы до поздней осени этого ни в коем случае не надо делать, ни к чему. Мне так же, как и вам, очень хочется повидаться с вами. Поэтому, не откладывая в долгий ящик, по получении этого письма и вложенных в него пропусков садитесь в поезд и езжайте. Не смущайтесь трудностями пути. Отсюда я отправлю вас в обратную дорогу как смогу лучше. Но вам не нужно ничего рвать и ломать с работой и следует взять с собой только то, что нужно, когда отправляешься в двухнедельную поездку.

Сейчас, когда наконец у нас есть возможность увидеться, когда она так близка и реальна, я особенно остро почувствовал, как соскучился. Но только приезжайте скорей. В связи с работой над романом у меня сейчас такое время, что я, очевидно, при всех обстоятельствах числа до 20 июля буду безвыездно в Москве…»

- 48 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться