Симонов К. М. -- Последнее лето

- 51 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Когда с Павлом виделся перед своей поездкой в Москву, смотрели с ним по карте. Не исключено, что ваша армия прямо на Гродно выйдет…

– А я почему-то чем дальше, тем все больше верю, что ты ее найдешь, – сказала Таня про дочь Синцова с какой-то даже чрезмерной горячностью, словно должна была убедить его, что правда верит в это.» – Найдешь! Ничего с ней не случилось.

Он заговорил о своей дочери, потому что не боялся этой темы. В последний раз они говорили об этом с Таней незадолго перед ее отъездом. «Не бойся, что я теперь сама рожу, – шутила она тогда. – Ты меня не знаешь. Меня на всех вас троих хватит. И накормлю, и обошью, и на службу не опоздаю!»

Но сейчас, заговорив о дочери, он и сам был не рад, потому что Таня никак не могла остановиться, для чего-то все повторяла и повторяла свое: найдешь, найдешь! Как будто это ее уже не касалось, а касалось только его. Как будто это он найдет, а она теперь тут ни при чем. Как будто, когда она раньше сама говорила про его дочь, надеясь, что у нее будет от него вторая, своя, это было одно, а теперь совсем другое.

– Не найдешь, а найдем. Если найдем, – сказал он.

Она ничего не ответила.

– Наверно, я зря заговорил с тобой про это, – сказал он.

– Наверно, – как эхо, отозвалась она и снова замолчала.

Он знал за ней это упрямое молчание, когда она вдруг вот так останавливалась. Это значило, что она может молчать сколько угодно. Нужных слов, чтобы ответить, не находит, а ненужными отвечать не хочет.

Так и молчали. Пока Таня не спросила:

– У Нади там, в Москве, был?

– Был.

– Как у них сейчас с Павлом?

– Не знаю. – Он уклонился от разговора. – Меня встретила хорошо. Накормила и даже ночевать оставляла.

– Почему ж не остался?

– В комендатуру пошел, у меня уже там койка была.

– А ты бы мог с ней? – вдруг непохоже на себя неожиданно грубо спросила Таня.

– При чем тут это?

– Ни при чем. А все-таки мог бы?

– Не приходило в голову, – сказал он, подумав про себя, что, наверно, мог бы, но это действительно не приходило в голову.

И вспомнил, как Надя прищемила пальцы ящиком комода, когда хотела достать белье для их девочки, а он сказал: «Не надо, как бы беды не накликать!»

То, что спросила Таня, было так непохоже на нее, что он ждал продолжения. Но она не продолжала. Помолчала и, следуя какому-то своему ходу мыслей, словно пропустив несколько вопросов и ответов, спросила:

– А мне ты веришь?

Верит ли он ей? На нее можно было злиться или не понимать, почему она делает так, а не иначе, но не верить ей было нельзя. Было в ней что-то исключавшее эту возможность. Да у них как-то и не было таких разговоров: верю, не верю! До сих пор, по крайней мере.

– Требуется ответ? – сердито спросил он. – Или обойдешься тем, что промолчу?

– Обойдусь.

– И на том спасибо.

– Только ты не сердись на меня, – виновато попросила она.

Но, даже услышав этот тихий, виноватый голос, он все равно сердился на нее, не понимая, что с ней; хотел спросить, но удерживал себя. Потому что, наверно, нельзя спрашивать женщину, с которой ты впервые вместе после того, как она потеряла ребенка, почему она какая-то не такая, какая была раньше.

– Не сердись на меня, хорошо? Поспи немножечко, – говорила она все так же виновато и тихо. – Тебе так удобно? – Она снова подоткнула за спиной подушку и подвинула у себя на груди его голову.

В окно сквозь мешковину пробивался пасмурный утренний свет. Было уже половина шестого, но по свету чувствовалось, что на улице нет солнца.

Синцов дремал, подложив левую руку с изувеченной кистью под Танину спину, обняв ее за плечи другой, здоровой рукой и приткнувшись головой к ее груди. А она полусидела-полулежала, не шевелясь, одной рукой придерживая у себя на груди его тяжело лежавшую голову.

Она не заметила, как он проснулся, и Синцов успел увидеть ее смотревшие в стену глаза, остановившиеся и несчастные.

Вышло так, словно он подглядел что-то такое, чего не имел права подглядывать, что-то такое, чего она еще не хотела или не могла разделить с ним. И он снова, закрыв глаза, притворился, что только еще начинает просыпаться.

Она почувствовала, как он пошевелился. Отпустив его голову и соскользнув вниз, тесно прижалась к нему всем телом, торопя его скорее проснуться и именно в эту минуту с ужасом понимая, что все это будет в последний раз.

«Как мужик, – прижимаясь к нему, с грубостью отчаяния подумала она о себе. – Досплю с ним последнюю ночь до конца – и все. И сама уйду от него».

Синцов вдруг спросонья, увидев ее глаза, верно почувствовал, что она не готова разделить с ним всю меру своего несчастья. Но он подумал о том, о чем только и мог подумать, – о несчастье с ребенком. А несчастье, случившееся с ней, было совсем другое и такое огромное, что оно как бы погребло внутри себя все остальное.

Несчастье с ребенком, о котором знали оба, они когда-нибудь могли вместе исправить или вместе забыть.

А о том, другом несчастье знала только она, и оно было только ее несчастьем, а не его. Для него это, наоборот, даже могло оказаться счастьем. А для нее, для того, чтобы это несчастье перестало существовать в ее жизни, должен был перестать существовать другой человек, ни в чем перед ней не виноватый. И в этом состоял весь ужас ее положения.

Несчастье началось с удачи. Она добиралась до своей армии через тыл фронта и в той деревне, где стояло медико-санитарное управление фронта, прямо на улице встретила бывшего командира своей партизанской бригады Каширина. Уже выяснив, что утром в их армию пойдет грузовая машина с перевязочными материалами и можно будет на нее подсесть, шла пристраиваться на ночлег и на деревенской улице нос к носу столкнулась с Кашириным – покруглевшим, веселым, теперь уже не бородатым, как в партизанской бригаде, и не бритым, как в последнюю их встречу в Москве, а с лихими черными подкрученными усами. И еще с двумя орденами на гимнастерке, полученными за то время, что они не виделись.

Каширин, несмотря на то что шел не один, а еще с какими-то командирами и был одет в свою полковничью форму, увидев Таню, сначала вскрикнул от удивления, а потом обнял, расцеловал и, крутанув вокруг себя в воздухе, поставил обратно на землю. Такой уж он был человек. Таким, значит, и остался. Поставил на землю и стал спрашивать, какими она тут судьбами. Таня рассказала, какими судьбами. Сказала все, как было, потому что Каширин – из тех людей, которым надо говорить все. Он ненадолго пригорюнился, даже сдвинул фуражку на лоб и огорченно почесал в затылке, но почти тут же улыбнулся и сказал, что ничего, как только войну закончим, у всех все само собой получится! Сказал с такой уверенностью, что и Таня невольно улыбнулась. И впервые после всего, что с ней случилось, подумала: если война кончится и они с Синцовым останутся живы-здоровы, то она рискнет еще раз.

Узнав, куда направляется Таня, Каширин забрал у нее чемодан – она шла с чемоданом, – повел ее к своей стоявшей за домами «эмке» и сказал, чтоб ждала его в машине: сейчас он сходит, обговорит с медиками то дело, из-за которого сюда приехал, а через полчаса повезет ее в соседнюю деревню, к ним в штаб партизанского движения, и уже оттуда, утром, отправит ее в армию.

У Каширина всегда все выходило хорошо и просто, и притом так, что, казалось, иначе и быть не могло. Вернулся он от медиков но через полчаса, а через десять минут и Таню, сидевшую впереди с шофером, так и оставил там: «Сиди, чтоб тебя поменьше трясло после всего этого». И водителю сразу же приказал, чтобы на случай, если другие машины не пойдут, завтра в восемь был наготове, отвезти капитана медицинской службы. А приехав на место, подняв палец, как учитель в школе, спросил:

– Как мы с тобой ужинать будем, с водкой или без?

И когда она сказала «без», согласился:

– Тогда и я без. Передохну от нее, проклятой.

Вызвав пожилую симпатичную женщину, машинистку Надежду Фроловну, и познакомив с Таней, попросил:

– Лично к себе ее заберите переночевать, чтоб лишних разговоров не было!

Но, несмотря на то что не хотел лишних разговоров, все же поужинал с Таней вдвоем в своей хате, потому что радовался встрече с ней и хотел поговорить с ней именно с глазу на глаз.

И хотя за ужином вспомнил о невеселом – о гибели нескольких товарищей, которых они оба знали, – даже эти воспоминания смягчила его знакомая Тане привычка говорить обо всем тяжелом как о давно прошедшем, а о будущем как о чем-то таком, где уже не будет ничего тяжелого. Он говорил о будущем так, словно, чтобы кончить войну, осталось только собраться с духом и проскочить под обстрелом еще один кусок дороги, а там все! И хотя Таня знала, что это не так и что сам Каширин лучше ее понимает это, но его привычка веселого и сильного человека весело и бесстрашно смотреть в будущее увлекла ее.

Все было хорошо до той минуты, когда Каширин вдруг наморщил лоб и, вспомнив, улыбнулся:

– Каких чудес с людьми не бывает! Веронику помнишь? – И, увидев неподвижное лицо Тани, подумав, что она не вспомнила, повторил: – Ну, Вероничка наша, твоя подружка, вместо которой ты потом в Смоленск на явку пошла. Помнишь?

– Конечно, помню, – все с тем же, остановившимся выражением лица сказала Таня.

– Так она, вполне возможно, живая. Еще прошлой осенью, когда Смоленск освободили, разбираясь там с людьми и документами, заимел такие сведения. Одна женщина после освобождения Смоленска сообщила, что видела ее живую.

«Живую!» – чуть не вскрикнула Таня. Но не вскрикнула, наоборот, промолчала.

– А потом проверили, оказалось, действительно подменили ее документы, – объяснил Каширин. – В партию, которая тогда под расстрел пошла, включили по ее документу умершую в ту же ночь в тюрьме девушку. А ее под документом этой умершей воткнули в ту партию, которую в Германию угоняли. Женщина, которая мне рассказывала это, видела ее, уже когда их в телячьем вагоне везли на Варшаву… Вот какие дела! Думали с тобой: расстреляна, – а она, вполне возможно, живая! Окончательно узнаем, когда в Германию войдем, навряд ли раньше. Они тех, кого на работу к себе угнали, даже в Восточной Пруссии, в приграничной полосе, теперь не держат – дальше на запад отсылают. Работает там, вполне возможно, как и другие, на производстве или арбайтерии – батрачит у какого-нибудь помещика ихнего. Жизнь, конечно… – Каширин вздохнул. – Но все же не мертвая, а живая…

Он посмотрел на Таню и увидел ее белое, без кровинки, лицо. В Тане все дрожало от усилия взять себя в руки. Однако Каширин этого не понял; ему показалось, она сдерживается, чтобы не заплакать.

– Чего ты? Реветь, что ли, собралась? Чего ради? Человек-то, скорей всего, живой. Не реветь, а радоваться надо.

– Я радуюсь, – продолжая дрожать всем телом, сказала Таня и, поднявшись из-за стола, сцепив руки, несколько раз прошлась взад и вперед по комнате и только после этого села, держа теперь сцепленные руки перед собой, на столе, – Иван Иванович, это я сообщила ее мужу, что она погибла. – Таня глядела в глаза Каширину, не сознавая, что, в сущности, еще ничего не сказала.

- 51 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться