Симонов К. М. -- Последнее лето

- 50 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Ничем ты никому не обязан, – сказала она и снова зашептала свое: – Ну зачем, зачем ты согласился? – с таким укором, словно его согласие пойти в адъютанты не совпадало с ее представлениями о нем.

– Как ты не понимаешь, – наконец сказал он, – что я сам не хотел этого?

– Эх ты, христосик! Не хотел, а пошел…

– И ты бы пошла, если б тебе сказали, что ты нужна.

– Не пошла бы, – сердито сказала Таня.

Он был уверен, что пошла бы, но спорить не стал.

– Ты должен уйти, все равно должен.

– Я и уйду. Будет затишье после боев, и уйду.

– А когда это будет?

– Не знаю.

– Вот видишь, ничего ты не знаешь… – на самом деле хорошо поняв его, придралась она к слову. – А ты сделай так, чтобы он сейчас тебя прогнал.

– Что значит прогнал? Холуй я, что ли?

– Все равно хочу, чтоб он тебя прогнал.

– Не прогонит. Раз я делаю и буду делать все, на что способен, не прогонит.

– Неужели он не видит, что это совсем не по тебе?

– Может, и увидел бы в другое время, а сейчас навряд ли. Сейчас ему привыкать вместо меня к другому человеку уже некогда. Знаешь, какая у него работа?

– Я знаю, какая у тебя работа. Принеси, подай…

– Не совсем так, – сдержался он.

– Не совсем, но так. Все-таки так, – горько прошептала она.

И он почувствовал, что нет, она не разуверилась в нем и понимает, что он не мог в такой момент не пойти адъютантом к Серпилину, не к кому-то вообще, а именно к Серпилину. Но она не может пересилить себя – сердится, потому что боится унижений для него.

Кто знает, может, они все-таки поссорились бы из-за этого адъютантства, потому что она наговорила ему много жестоких глупостей. Но она шептала их, продолжая прижиматься щекой к его груди. Если бы отодвинулись друг от друга, может, и поссорились бы. А так – не могли. Она ссорилась с ним, а ее прижатое к нему тело говорило, что оно не сможет и не захочет быть без него.

В том, как она упрекала и уговаривала его, было какое-то странное ожесточение, словно она уже никогда потом не сумеет убедить его в том, в чем не успеет убедить сегодня.

Он подумал об этом мельком, потому что нелепо было думать об этом. Но все-таки подумал…

И вдруг она замолчала, как будто вспомнила что-то другое, гораздо более важное.

Замолчала и сказала уже не прежним быстрым шепотом, а тихо и спокойно:

– Ах, в конце концов твое дело. Кем хочешь, тем и будь. В общем-то все равно.

– Почему все равно?

– Да так, все равно, – повторила она.

Его удивило, что она вдруг потеряла всякий интерес к тому, из-за чего только что так сердилась. Но что она замолчала, был доволен, потому что разговор бессмысленный: что бы она ни говорила, он не мог переменить своего решения. В этом и состояла его правота перед ней. Ей казалось, что его может унизить кто-то другой, а для него самым главным унижением была бы собственная неспособность сдержать свое слово.

А потом Таня, в первый раз за все время оторвавшись от него, лежа на спине и закинув за голову руки, вдруг сказала:

– А я там, когда была без сил, в госпитале, думала, что после всех моих страданий мне уже никогда ничего не захочется и ни с кем не будет хорошо.

– Что значит «ни с кем»? – невольно спросил он. Не в самой фразе, а в том, как она произнесла ее, было что-то заставившее его спросить.

– Ни с кем, – повторила она. – Ни с тобой, ни с кем! Если б ты ушел от меня, а мне бы пришлось быть с кем-то другим… Ни с кем не было бы хорошо.

– Почему у тебя мысли об этом?

Она долго молчала.

– Не знаю.

Он чувствовал, что она сказала неправду. Просто чтобы что-то ответить. Потом помолчала и сказала, словно продолжая давно, молча, внутри себя начатый рассказ:

– И Кольку моего убили.

Это показалось ему странным: она никогда раньше не называла так при нем своего бывшего мужа…

– Зимой под Корсунь-Шевченковским… Вот так и всегда медиков убивают. Когда немцы прорываются из окружения, тогда чаще всего и убивают. Выходят из окружения, на наши госпиталя напарываются – и убивают…

– Кто тебе о нем сказал?

– Моя мама сказала. А ей его жена сказала… И старый парторг умер, который меня тогда, в сорок третьем, на заводе встречал. Тоже мама сказала, уже когда я поправлялась. Даже поплакали о нем с мамой – хороший был человек!

Она сказала «старый парторг», как и раньше, не называя его по фамилии. И Синцов так и не узнал, что в Ташкенте, на заводе, где в литейке работала мать Тани, прямо там же, на территории, в заводском околотке, умер Малинин – человек, сделавший для него когда-то больше всех остальных людей…

Таня сказала про парторга «поплакали о нем с мамой» так, словно она часто плакала, словно это самое обыкновенное для нее дело – плакать.

И Синцов подумал, что это, наверное, совсем разные для нее слезы: те слезы, про которые она вспомнила, – женские слезы, их женщины между собой за слезы не считают; а слезы при нем, при мужчине, это другие – редкие, тяжелые слезы…

Синцов стал расспрашивать, как все с ней было, из-за чего получились преждевременные роды и как все вышло потом. Но она, видно, так перемучилась со всем этим, что сейчас говорила нехотя. Словно один раз уже все рассказывала ему, а теперь приходилось повторять.

И врачей, и медсестер, и санитарок в роддоме – всех подряд хвалила, хотела подчеркнуть, что никто во всем, что с ней случилось, не виноват, кроме нее самой. Даже про пассажиров в поезде, когда ехала беременная туда, в Ташкент, не забыла сказать, что заботились о ней и за кипятком бегали, не выпускали из вагона, чтоб не поскользнулась и не упала.

А о себе самой сказала сердито, словно о ком-то другом, к кому давно приглядывалась:

– Бывают же такие несчастные, нелепые женщины… Ничего-то у них не выходит, ничего-то не получается, все не как у людей…

Потом сказала про девочку, вдруг сама – он не спрашивал, боялся спросить – сказала, что девочка была не такая уж маленькая, хотя и недоношенная.

– Хорошая девочка. Чистенькая. Когда приносили, показалась здоровенькой. Поэтому и поверила им, что живая, когда потом сказали, что не приносят из-за инфекции. – И горестно заключила: – Никто ни в чем не виноват. Я одна виновата. Дохлая, не смогла тебе родить. Она из-за меня не выжила. Из-за того, что я дохлая такая.

Синцов, придвинувшись к ней, целовал ее руки, лицо и голову. Целовал нежно и долго, стараясь дать ей почувствовать всю свою любовь к ней, заставить понять, насколько он ее любит.

А она лежала неподвижная и печальная. Лежала и молчала. Потом сорвалась с места и изо всей силы прижалась к нему сама. И не хотела отрываться, хотела, чтобы он был с ней. И даже говорила шепотом такие вещи, которых раньше никогда не говорила. Потом снова, как прошлый раз, положив голову ему на грудь, стала рассказывать, как, явившись после возвращения к начальнику медико-санитарной службы, почувствовала себя виноватой, что на три месяца уезжала с фронта.

– А для чего уезжала? Ни для чего! Просто так. А там, в тылу, знаешь, как тяжело живут… Даже говорить не хочется. И перед ними стыдно, что приезжала. И здесь стыдно, когда ни с чем вернулась. Попросила у начмеда, чтобы он меня в полк послал.

– Со мной бы до этого поговорила!

– А что с тобой говорить? Ты же со мной не говорил? А мне было стыдно, хотелось как-то загладить. Все-таки там, считается, тяжелей. Хотя у нас тоже много работы. Работать везде одинаково, а… – Она не договорила, но он понял: речь шла не о тяжести работы, а об опасности.

– Ну и что он? – спросил Синцов про начмеда, вспомнив этого хмурого, бровастого генерал-майора, приезжавшего только вчера к Серпилину с докладом.

– Выгнал. Сказал: «Работай, где работала, а будете трепыхаться, рапорта подавать – я тебя вчистую упеку. Назначу комиссию и признаю ограниченно годной». Вынул из гимнастерки зеркальце и сунул мне в нос: «Погляди, на кого похожа». А мне как раз казалось, что я неплохо выгляжу.

Синцов услышал, как она усмехнулась, дрогнула щекой у него на груди.

– Разве я плохо выгляжу?

– Нет, – сказал он. – Хотел даже сказать тебе, что хорошо.

– А чего же не сказал?

– Побоялся.

– Ну и глупый, – счастливо сказала она. – Я так рада, что сегодня хорошо выгляжу. Я это сразу поняла, когда свечку зажгла, а ты стоял и смотрел на меня. Но все равно хотела от тебя это услышать. Я тебе записку написала такую спокойную, потому что конверта не было, так просто сложила вчетверо. Я, конечно, не думала, что Росляков может ее прочесть, а все-таки неловко, когда незапечатанная. Понял, да?

– Конечно. – Синцов вспомнил завезшего ему записку заместителя начальника медслужбы армии, горбоносого, щеголеватого подполковника Рослякова. – Он никогда не пробовал за тобой ухаживать?

– Только раз, – сказала Таня. – Когда тебя еще не было. А потом понял и переключился. Он хороший, у него только вид такой – бабника.

Но Синцов думал сейчас не о том, хороший или нехороший человек Росляков и какой у него вид, а о ее словах «когда тебя еще не было». В самом деле, было время, когда его еще не было! Смотря что считать этим временем?

Он рассказал ей, как Серпилин во время поездки в войска вспоминал про нее и про то, как они тогда, в сорок первом, все вместе переходили вброд Проню.

– Сказал, что, если у тебя со здоровьем будет плохо, надо полегче должность подыскать.

– Ничего мне от него не надо, – ожесточенно сказала Таня. – И ни от него, ни от кого. Три месяца проболталась в тылу в свое удовольствие, а теперь мне еще должность будут полегче подыскивать!

– Зачем так говоришь о себе?

– Затем говорю, что так и есть. Три месяца в том отпуску пробыла, который на войне никому не положен.

– Как будто от тебя зависело… Что ты себя мучаешь? Ведь если бы…

Но она не дала ему договорить:

– Что «если бы»? Если бы по-другому – не здесь бы я сейчас была и не тебя бы нянчила. – Она сказала это почти враждебно к нему, а в то же время тихонько притянула его голову к своей груди. Снова оторвавшись от него, она полусидела, прислонясь к стене, приткнув за спину подушку. – Вскакивала бы сейчас кормить. У меня знаешь сколько молока было? Когда не надо, так оно бывает!

И он вспомнил, как она, уезжая, говорила ему с тревогой: «А вдруг у меня молока не будет? Единственное, чего боюсь».

– Бабой была бы, с ребенком бы по ночам сидела, а не майора, подругу прогнав, принимала, – сказала она, не отпуская его голову.

– Чего ты плетешь?

– Конечно, плету. Потому что к одному себя приготовила, а другое вышло. Вот и бросаюсь сама на себя. И на тебя тоже, как дура какая-нибудь. Как будто ты в чем-то виноват!

– Никто ни в чем не виноват.

– Конечно, никто ни в чем не виноват. Так легче всего думать, – сказала она таким далеким и отчужденным голосом, словно в эту минуту вспомнила что-то совсем другое, чем все то, о чем они говорили.

И он тоже, может быть из-за этого ее вдруг отчужденного голоса, подумал о другом.

- 50 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться