Симонов К. М. -- Последнее лето

- 2 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– В приказе по-другому было. Что сдался в плен с оперативными документами.

– Было, – согласился Серпилин.

– Сами немцы у себя об этом писали. Оттуда и мы узнали.

– Писали, верно, – сказал Серпилин. – Но могли написать и для дезинформации, чтоб спутать нам планы. Раз попал в плен начальник оперативного отдела штаба армии, почему не написать, что с документами? Мы разве не пользовались случаем, не писали таких вещей?

– Все может быть, – сказал Батюк. – А не допускаешь мысли, что не случайно заблудились? Как ни говори, а все же в тридцатом году из кадров его вычищали – имели на то причины; до самой войны в запасе находился…

– Не допускаю. Столько раз видел его в боях, что не могу допустить.

– Так или иначе, а подвел он тебя крепко, – сказал Батюк. – Поторопился взять его на оперативный отдел.

– Это верно, поторопился.

Минуту или две после этого они продолжали идти рядом в молчании, за которым была отчужденность. Батюк с вдруг нахлынувшим раздражением за старое подумал, что Серпилин по-прежнему слишком много о себе понимает: «знаю», «видел», «не допускаю»… все «я» да «я». Считает в душе, как и раньше, что он всех умней.

А Серпилин шел и думал о себе и о Пикине: «Что верил ему и продолжаю верить – в этом прав. А что, получив армию, сразу взял к себе Пикина начальником оперативного отдела – это верно, поторопился. Начальник штаба был новый, незнакомый, захотел иметь рядом с ним своего человека, проявил пристрастие, вернее, слабость, в которой потом каялся. В дивизии Пикин был на месте, а на оперативном отделе растерялся от масштабов, тем более в неожиданно тяжелой обстановке под Харьковом. По своей вине опоздал довести до двух дивизий приказ об отходе, а потом, когда совсем потерял связь, сам напросился лететь туда: лично исправлять положение». И Серпилин на свою голову разрешил.

Потом ему хотели поставить это лыко в строку. А кончилось даже без выговора в приказе. Серпилин и до сих пор не знал до конца почему. Конечно, сыграло роль, что Захаров, как член Военного совета, написал во фронт то, что думал, как и всегда, не стремился угадывать, какие там у кого настроения. Но одного этого мало. Скорей всего – Серпилин уже не раз думал об этом, – когда доложили на самом верху, в Москве, Сталин, только недавно выдвинув тебя командармом, не отступился и не позволил сразу же снять. А что снять предлагали, сомнений нет. Ответственность на плечах лежала тяжелая. Одной своей верой в Пикина ее не снимешь, а других доказательств, кроме веры, нет.

– Барабанова помнишь? – вдруг спросил Батюк.

– Помню, – сказал Серпилин, поднимая на него глаза.

В вопросе Батюка ему послышался вызов. И напрасно: Батюк просто вспомнил о Барабанове как о человеке, который в свое время тоже, хотя и по-другому, подвел его, как Пикин Серпилина.

– Написал мне прошлым летом, после госпиталя, просил прощения за то, что накуролесил. Знал мою душу, что возьму его обратно.

– И взял?

– Взял. Прибыл ко мне на фронт тише воды, ниже травы, старшим лейтенантом – за попытку к самоубийству два звания долой. А теперь обратно майор.

– Адъютантом?

– Адъютантом. Просился в разведку, но я оставил у себя. Привык. Поверишь ли, скучал без пего, адъютант он замечательный.

– Наверное, – сказал Серпилин. – Не навязал бы мне его тогда командиром полка, и ты без него не скучал бы и он бы не стрелялся.

Батюк внимательно посмотрел на Серпилина, словно вдруг увидев в нем что-то такое, о чем уже запамятовал:

– Да, вижу, с тобой не похристосуешься. Думаешь, не знаю ваших разговоров про меня, что горяч, доведи, могу так перекрестить, что и сам потом не рад? Но я горяч, да отходчив. А ты мягко стелешь, да жестко спать. Если уж кто стал тебе поперек горла, тот прощения не жди.

– Не мне он стал поперек горла, Иван Капитоныч, а делу, – сказал Серпилин тем самым, знакомым Батюку, опасно ровным голосом, который Батюк имел в виду, говоря «мягко стелешь». – Неужели и теперь не согласен, что не мог он полком командовать?

– Мог, не мог! Не пил бы, смог бы. Уже десять месяцев в рот не берет.

– Ну что ж, раз так, значит, теперь можно хоть на дивизию. – Серпилин рассмеялся, смягчив смехом суть сказанного.

– А ты как, по-прежнему разрешаешь себе, – спросил Батюк, – или уже здоровье не позволяет?

– После аварии воздерживаюсь. Все же, говорят, сотрясение мозга было. А до этого от прежней нормы не отклонялся. Подпишу вечером последнюю бумагу – и полстакана на сон грядущий.

– Тряхануло-то сильно?

– Не помню. Говорят, метров пять летел, пока приземлился.

– Не люблю этих «виллисов», – сказал Батюк. – Без них не обойдешься, но не люблю. Опасная машина. Слыхал, как мой предшественник на «виллисе» на передний край к фрицам заехал – из пулемета в упор!

– «Виллис» тут, положим, ни при чем, – возразил Серпилин.

– Как ни при чем? – воскликнул Батюк. – Гонял на нем так, что охрана не поспевала. Умный, говорят, был человек, но в этом бесшабашный. Задним ходом выскочили обратно, но уже все! Двенадцать пуль в груди. Вот и убыл, как говорится. А я прибыл. И операцию начал со всеми теми, кто от него остался. Ни одного не переменил… Там, и в Таврии и в Крыму, кефир хороший. Еще с гражданской его запомнил. Как прибыл на армию, сразу потребовал, чтоб давали кефир и утром и вечером.

Серпилин улыбнулся. Вспомнил, как в столовой Военного совета для Батюка, что бы ни было, всегда квасили молоко. Спиртное он пил редко, только под настроение. И то потом все равно хлебал на ночь свою простоквашу.

Скольким людям за войну, когда Батюк багровел от гнева, казалось, что это не просто так, что есть на это хорошо известная причина. А на самом деле причины этой у Батюка не было, а кричал он и давал волю своему нраву от давней и непоколебимой уверенности, что все это требуется в интересах дела.

«Да, – подумал Серпилин, – посмотреть бы на него на фронте, какой он теперь. Насколько и в чем изменился? Ругать людей последними словами все больше выходит из обычая. И меньше причин, потому что больше порядка, и люди сильней, чем раньше, сопротивляются этому, потому что чем дальше, тем у них за душой меньше вины и больше гордости. А в конце концов все сводится к тому, что намного лучше воюем».

И Батюк, словно отвечая его мыслям, сказал, в сущности, о том же самом:

– Когда шли по Крыму, глядишь иной раз в степь и видишь: неубранные кости белеют – с сорок первого. Вспомнишь все, что пережили, и удивляешься людям: как все же выстояли тогда? И самому себе: как же ты живой остался после всего, что с тобой было? Глядишь на эти белые косточки и думаешь: кто только не ругал тогда и их, бедных, и самого себя за то, что здесь отступили, там не удержали!.. А сейчас бы, кажется, и воскресил и обнял, да некого… Я в Москве вчера был, мне там объяснили про новое обучение: что с этой осени в школах парней отдельно обучать станут. Не слыхал?

– Вроде бы так, – сказал Серпилин.

Он уже слышал об этом раздельном обучении, и ему казалось, что, если ребята начнут учиться отдельно от девочек, это будет лучше для допризывной подготовки, а значит, и для армии. Боль сорок первого года продолжала бередить память: сколько же их было тогда, призванных прямо со школьной скамьи, готовых отдать свою жизнь, но до того необученных, до слез неумелых, что зло на них брало!

– Какого ты мнения по этому вопросу? – спросил Батюк.

– Рад, что так решили.

– Да, молодые, – сказал Батюк. – Хлебнули мы с ними горя в начале войны.

– А не они с нами? – неожиданно для себя спросил Серпилин, казалось, только что думавший так же, как и Батюк.

– Товарищ генерал-полковник, вам на рентген пора, опоздаете!

Они оба повернулись.

Догонявшая их медсестра стояла перед ними, смущенная тем, что чуть не налетела на них с разбегу, молодая, рослая, с розовым лицом и шеей.

– Верно, пора идти, – сказал Батюк, – отвернув обшлаг пижамы. – Налетела, понимаешь, как танк…

Он посмотрел на ее во все стороны распиравшее тесный медицинский халатик большое молодое тело и сказал с каким-то странным, одновременно и добрым и грубым недоумением:

– Ишь какая! И куда мы только вас после войны девать будем?

Глаза медсестры налились слезами. И оттого, что лицо ее не успело перемениться и на нем все еще оставалась та испуганная улыбка, с которой она остановилась перед Батюком и Серпилиным, эти слезы своей неожиданностью были как удар в сердце, как напоминание о том, что касалось их всех и чего лучше не трогать словами.

Кто ее знает, может, вдруг подумала о самой себе и о том, кого оставит для нее война.

– Пойдем, – не глядя ей в глаза, сказал Батюк.

И, уходя, повернулся к Серпилину:

– Если жену сегодня не доставят, после ужина еще походим.

Серпилин кивнул.

Батюк и медсестра шли рядом по дорожке, удаляясь от него. Сейчас, когда он глядел им в спину, рядом с коренастым, тяжело шагавшим Батюком медсестра казалась еще выше и моложе.

«В самом деле, что будем делать с ними после войны?» – подумал Серпилин и вспомнил, что надо будет оставить от обеда сладкое для внучки. У жены его сына сегодня выходной, и адъютант привезет ее с внучкой после «мертвого часа» сюда, в Архангельское.

После обеда, прежде чем идти к себе отдыхать, Серпилин остановился в вестибюле санатория около большой, во всю стену, карты, на которой флажками была отмечена линия фронта, в одном месте, на юге, в Румынии, уже километров на сто шагнувшая за государственную границу. Последние дни флажки на карте не двигались: положение оставалось без перемен.

Когда и где начнется наше летнее наступление, пока знала только Ставка, но, судя по ряду признаков, намерения на лето были решительные. В майском приказе Сталина, который Серпилин прочел еще в госпитале, были достаточно ясные для военного человека оттенки: говорилось не только об очищении от врага всей нашей земли, но и о вызволении из неволи братьев – поляков и чехословаков. Достаточно было после этого взглянуть на карту, чтобы понять: задачи в будущих наступлениях, говоря военным языком, ставились на очень большую глубину. А если бы не ставились, вряд ли Сталин упомянул бы о поляках и чехословаках.

Серпилин стоял перед картой и, в который раз оценивая взглядом общую конфигурацию линии фронта на Западном направлении, думал о будущем лете.

Немцы, продолжая удерживать в своих руках большую часть Белоруссии, огромным выступом вдавались в наше расположение между Полоцком на севере и Ковелем на юге.

Недавно образованный за счет соседей новый фронт, в который вошла армия Серпилина, занимал участок напротив Орши, Могилева и Быхова, как раз там, где немецкий выступ глубже всего вдавался в нашу сторону.

«Скорей всего, главные удары будут наносить соседние фронты, справа и слева от нас, а мы окажемся на вспомогательном направлении, – подумал Серпилин. – Предположить что-нибудь другое, глядя на карту, трудно».

Карта была от пола до потолка, и тот кусочек ее, на который уже без Серпилина вышла и встала его армия, выглядел совсем маленьким – в полспички. Штабные рабочие карты брать с собой в госпитали и санатории, строго говоря, не положено даже командарму. Можно бы, конечно, попросить в Генштабе или, посадив на «виллис», сгонять к себе в армию адъютанта и заставить привезти оттуда соответствующий чистый лист, без нанесенной на него обстановки… А впрочем, невелика беда. Этот лист карты и следующие за ним два листа к востоку, в сторону Ельни, и еще один лист, к западу, захватывающий Могилев, – все это намертво сидело в памяти с сорок первого года. Серпилин мог еще и теперь с закрытыми глазами вспомнить, как выглядела та склеенная из этих листов карта, по которой он сначала воевал, а потом выводил из окружения остатки дивизии. Он даже помнил наизусть, какие населенные пункты оказались на ее сгибах, так сильно потертых, что трудно было разбирать надписи.

- 2 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться