Симонов К. М. -- Солдатами не рождаются

- 123 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Достоин выдвижения на командующего армией? – спросил Сталин.

– В принципе вполне, – ответил командующий фронтом с той мерой дипломатии, какую в данном случае посчитал себя обязанным проявить. Какого бы он ни был мнения о том или ином из своих подчиненных, – сразу после победы командующих не меняют.

– А если не в принципе, а у вас? – спросил Сталин и, сделав долгую паузу, добавил: – Думаем взять от вас товарища Батюка на повышение. Заместителем командующего фронтом. – И, не сомневаясь, что получит утвердительный ответ, но не желая получать его раньше, чем сам увидит Серпилина, сказал: – Подумайте. Позже вернемся к этому вопросу.

Теперь вопрос был решен. Человек, который понравился ему по письму, понравился и при встрече, – и Сталин был доволен этим: он любил в себе проницательность, и действительную и мнимую.

На минуту ему показалось даже, что он вспомнил Серпилина таким, каким тот был тогда, в восемнадцатом, хотя на самом деле он этого не помнил. Он хорошо помнил ту свою царицынскую поездку в войска, хотя бы потому, что она была почти единственной. Он не только теперь, но уже и тогда не любил ездить в войска, в глубине души боясь людей, не отделенных от него достаточной дистанцией. Когда-то, вначале, он обычно оправдывал недостаток желания отсутствием необходимости, а теперь уже не трудился объяснять это даже самому себе. Он хорошо помнил себя и ход своих мыслей в те дни, но людей, с которыми встречался тогда на фронте, почти не помнил. Не потому, что у него память была хуже, чем у них, а потому, что у них было гораздо больше причин вспоминать о встрече с товарищем Сталиным, чем ему о встрече с ними.

Он усмехнулся, вспомнив удивленное лицо Серпилина, узнавшего, что ему предстоит сменить Батюка. Удивление это позабавило Сталина своей бессмысленностью, потому что, хотя он и сказал вчера командующему фронтом: «Подумайте», – на самом деле судьба Батюка была предрешена еще третьего дня, когда от тех, кому положено этим заниматься, пришла и легла на стол агентурная запись одного разговора Батюка, видимо в подпитии на радостях победы. Высоко, с благодарностью отзываясь о мощи присланной на фронт товарищем Сталиным артиллерии, генерал-лейтенант Батюк, оказывается, при этом вспоминал, как он вместе с товарищем Сталиным воевал в Первой Конной и как товарищу Сталину, который теперь, можно сказать, сам стал богом войны, приходилось тогда, в гражданскую, объяснять, с какого конца заряжается пушка – с дула или с казенной части.

Разумеется, он, Сталин, никогда не задавал этому дураку таких дурацких вопросов; все это не более чем глупый анекдот, рассказанный глупым человеком, и мимо этого можно было бы пройти. Иногда он по первому разу проходил мимо таких вещей с усмешкой, не обещавшей, однако, ничего хорошего в будущем. Но на этот раз что-то сразу укололо его, и это что-то была обида, – вопреки им самим поддерживаемому мнению, что он выше таких вещей, он не был выше их. При всем своем нечеловеческом презрении к людям он все еще не утратил такой человеческой черты, как способность обижаться на них. Он давно уже знал цену Батюку и, выдвигая его в разные периоды его жизни, делал это не потому, что преувеличивал способности Батюка, а отчасти по старой привязанности, или, точней, привычке, а отчасти потому, что Батюк все эти долгие, полные всяческих подозрений годы казался ему достаточно надежным исполнителем всего, что бы ни приказали. В нем было нечто до поры до времени возмещавшее в глазах Сталина недостаток способностей и знаний, и поэтому Батюк перед войной упорно двигался вверх, занимая одно за другим освобождавшиеся места. И если бы он, товарищ Сталин, не двигал и не расчищал Батюку дорогу, то, конечно, Батюк не встретил бы войну в должности командующего округом.

Только дурак мог не понимать и этого и того, что уже во время войны, после неудач, были охотники снять его с армии. Видимо, не понимал, иначе бы не шутил. Двойной дурак: не подумал, над кем шутит, и не подумал, при ком шутит. Так пусть же теперь этот великий специалист по артиллерии получит – так и быть – своего «Кутузова» за Сталинград и едет на Север, в болота, заместителем к человеку, который когда-то командовал у него в округе полком, к человеку, которому товарищ Сталин не помогал, которого товарищ Сталин не выдвигал, который сам выдвинулся, и не перед войной, а во время войны.

Он посмотрел на часы, подошел к столу, нажал кнопку и, уже нажимая ее, забыл и о Батюке и о Серпилине.

– Моряки здесь? – спросил Сталин у вошедшего на звонок помощника.

– С аэродрома доложили, что уж выехали.

– Пригласите сразу же, – сказал Сталин и пошел к столу с картой, на которую была нанесена утренняя обстановка.

Армии из-под Сталинграда высвободились, но по докладам Генштаба, командующего фронтом и начальника военных сообщений выходило, что на пополнение и переброску все они в один голос запрашивают больше времени, чем он ожидал. Если бы там, на фронте, начав десятого января наступление, кончили все в неделю, как он им наметил, то и первоначальные сроки готовности этих освободившихся армий к вводу в новые операции сходились бы с действительностью. А теперь не сходятся, потому что они там нарушили намеченные им сроки.

Военные итоги сталинградского котла очень велики, а политические результаты вообще неисчислимы! Но в ближайшем будущем многое тревожит. Немцев на Кавказе не сумели захлопнуть, позволяют им вытаскивать по частям свою группу армий «Юг» через Ростов на Украину. Недавние малоуспешные бои на Западном фронте показали, что против Москвы по-прежнему стоит сильная группировка, не смогли ее разбить! И как всегда, конечно, оправдывают свои неудачи тем, что он им дал мало техники!

С одного из танковых заводов доносят о сбоях в росте продукции, и, вместо того чтобы самим устранить свои провалы, хнычут. Изображают себя в своих телеграммах добрыми людьми, просят улучшить продовольственное положение. Не придумали ничего нового! Потери техники в танковых корпусах в ходе зимних операций оказались непредвиденно большими. Все они там, на фронте, не видят дальше своего носа, думают только о сегодняшнем дне и все просят пополнения материальной части! И приходится кое-что давать, в том числе и запланированное на лето.

А каким оно будет, это третье лето?

Союзники по-прежнему не идут дальше поздравлений с победами и туманных обещаний воспользоваться любыми возможностями для нанесения удара по Германии, из которых уже ясно, что второй фронт в Европе не будет открыт и этим летом.

Он с раздражением вспомнил о последнем, особенно уклончивом совместном послании Рузвельта и Черчилля. Сегодня он был еще бессилен заставить их поступить так, как это нужно ему. Иногда это чувство бессилия, соединенное с чувством одиночества, доводило его до холодного бешенства. Он был один против них двоих в этой сложной и утомительной игре, один против двоих сейчас, в этой переписке, и будет один против двоих, когда они наконец встретятся. Такова пока логика фактов, несмотря на то что он собирается с нею мириться.

Момент личного состязания умов, конечно, занимал для него громадное место во всей этой дипломатии, и от неудач в ней страдало его неукротимое, хотя и редко прорывавшееся наружу честолюбие. Но холодное усталое бешенство, которое он испытывал сейчас при мысли о союзниках, было гораздо более сложным чувством.

Он не любил людей, над которыми после долгой и беспощадной борьбы поставил и утвердил себя. Но страна, в которой жили эти люди, была его страной, он уже много лет со спокойным высокомерием отождествлял себя с нею и сейчас ощущал как личную тяжесть – до поры до времени неизбежное одиночество этой страны в капиталистическом мире, хотя и разодранном напополам войной, но в конечном-то счете все равно едином в своем неприятии нас.

На этот раз он именно так и подумал, «нас», хотя гораздо чаще привычно произносимое им вслух «мы» было только предназначенным для чужих ушей иносказанием мысленного «я».

Дверь открылась, и он пошел из угла кабинета навстречу входившим морякам, покручивая в пальцах трубку и глядя в пол, чтобы вошедшие не увидели его глаз, еще не погасших после вспышки гнева. А когда поднял их, то у него снова было то годами, тщательно, навсегда выработанное выражение лица, которое должно было быть в присутствии этих людей у товарища Сталина, как он уже давно мысленно, а иногда и вслух, в третьем лице, называл самого себя.

Моряки летали по его приказанию на Дальний Восток и должны были доложить о мерах, принятых к усилению береговой обороны и Тихоокеанского флота на случай войны с Японией.

«Но что бы они сейчас ни доложили и какие бы меры ни приняли, все равно они правы, когда говорят, что до тех пор, пока мы не вернем себе Южный Сахалин и Курилы, наш флот там в вечной ловушке и особенно много при таком положении не сделаешь», – подумал он, пожимая руки вошедшим морякам и спрашивая у них, как долетели из Владивостока.

Состояние потрясенности, в котором Серпилин вышел от Сталина, не оставляло его до дома. Он механически сделал все, что положено, – простился с разминувшимся с ним посреди приемной помощником Сталина, взял отмеченный пропуск и четыре раза в разных местах предъявлял его – в последний раз уже при выезде из Кремля, сидя в машине рядом с сопровождавшим его туда и обратно майором.

Казалось бы, все хорошо – Гринько завтра же начнут искать в лагерях и, если найдут, вернут. А происшедшее сегодня с тобой самим есть исполнение самого большого твоего желания, тем более что твердо веришь в себя, веришь, что как командующий будешь сильней Батюка и принесешь больше пользы, чем он. Этого чувства никто у тебя не отнимет, и оно не только личное, в нем частица тех общих перемен, которые по ходу войны все очевидней и неотвратимей происходят в армии. Все больше приходит на разные должности людей, которые действительно могут их исполнять на войне, а многие из тех, о ком только считалось, что могут, с почетом или без почета отходят в сторону от главных дел войны.

Казалось бы, все хорошо. А на душе смертельная тяжесть! Как свойственно всякой здоровой натуре, Серпилин, стремясь справиться с испытанным им потрясением, мысленно выдвигал на первый план хорошие стороны происшедшего. Но до конца восстановить в себе равновесие ему так и не удалось: то, что он прочел в глазах Сталина, было слишком страшным даже для такой сильной души, как его.

Все это было как длинный коридор, где по дороге и вопрос, веришь ли Гринько, как самому себе, и назначение командующим армией, и смех, когда объяснял про «Николая Ивановича», и мягкое прикосновение руки к плечу: «Нашел время, когда сидеть», – и слова: «Ежова мы наказали», – но в самом конце этого мысленного коридора, как в тупике, были глаза, сказавшие: жаловаться некому! Несмотря на свою мгновенность, это было, наверное, самое ужасное открытие, сделанное Серпилиным в жизни. И прочел он это в глазах человека, который второй год стоял во главе не на жизнь, а на смерть воевавшей страны и – в этом Серпилин не мог позволить себе усомниться, – очевидно, делал сейчас для победы все, на что был способен. Сталин и сейчас, несмотря на эту страшную, прочтенную в его глазах догадку, остался для Серпилина человеком, которого надо было, не колеблясь, заслонить собой, если б в него стреляли. И, вздрогнув оттого, что ему пришла сама мысль об этом, Серпилин вдруг подумал: «А может быть, все-таки тогда, в тридцать седьмом, в него действительно собирались стрелять и с этого все и началось?» Да, Серпилин закрыл бы его собой сейчас не только по долгу солдата, но и из убеждения, что его смерть была бы несчастьем для воевавшей страны и имела бы неисчислимые последствия.

- 123 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться
Яндекс.Метрика