Симонов К. М. -- Солдатами не рождаются

- 87 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Хотел четвертую шпалу привинтить, да в штабе дивизии не нашлось. Никто не запасается, погон ждут.

– Рад бы помочь, – улыбнулся Синцов, – да нечем. У нас в батальоне, кроме замполита, кругом одни кубики. Он, правда, такой, что и последнюю шпалу отдаст, но это уж я не позволю. Перевоспитываю его, чтоб имел хотя бы полувоенный вид.

– Смешно это от тебя слышать, – сказал Артемьев. – Слушаю и вспоминаю, каким ты был до армии, в тридцать девятом.

– Тридцать девятый – это давно прошедшее… – усмехнулся Синцов.

– Сидим тут с тобой, как две половины армии, – сказал Артемьев. – Кадровая и приписная. Думал ли ты до войны стать тем, кто есть?

– А много ли и обо всем ли, о чем надо, мы вообще тогда думали?

– Как будем спать ложиться? – спросил Артемьев. – Может, валетом?

– Рискованно, – сказал Синцов. – Не знаю, как ты, а мне ординарец говорил: я нервно спать стал. Заваливайся подальше к стенке, а я еще посижу, неохота ложиться.

– Ждешь, пока засну, пойдешь своими делами заниматься? – спросил Артемьев, укладываясь на кровати.

– На дела сегодня сил нет. Раз артподготовка на девять перенесена, имею право до семи поспать.

– Я с утра у вас останусь.

– Тебе видней. Нам так и так наступать. А кто первый задачу выполнит, мы или не мы, – лотерея!

– Будем считать, что вы, – сказал Артемьев. – Сам говорил, какие вы после лагеря злые…

– Злость злостью, а огонь огнем. Положат, и будешь лежать при всей своей злости. У меня последние дни такое чувство, что перед батальоном еще густо, намного больше людей, чем у меня. Берем только абсолютным превосходством в огне. Без этого и шагу бы не сделали.

– Я говорил с фронтовым разведчиком, считают, что у немцев уже немного живой силы осталось.

– Не знаю, как они считают, – сказал Синцов, – а я просто считаю: за вчера и сегодня на моем участке противник оставил сто сорок трупов. А у меня всего в батальоне на сегодня сто тридцать восемь человек. Если бы у нас с ними вчера утром батальон на батальон был, так передо мною уже была бы пустота, дыра! А вот увидишь, что завтра будет! Хотя, конечно, сопротивление слабеет: голодные, и обмороженных много…

– Жалеть еще не начал? – вдруг спросил Артемьев.

Синцов вздохнул и не ответил.

– Чего вздыхаешь, я серьезно спрашиваю. У меня, например, неудобно признаться, а, несмотря на все зароки, нет-нет и шевельнется…

– А я, когда гляжу на них, все вспоминаю, сколько раз я был на их месте и в сорок первом и в сорок втором. И спрашиваю себя: неужели у них, как у нас, после всего этого сил хватит встать, отряхнуться и обратно полезть?

– Ну, насчет тех, что здесь, такой вопрос уже не стоит.

– А я не про них. Я про остальных… Не знаю, если бы с самого начала, с первого дня, пошли их вот так громить, наверно, как ты говоришь, и шевельнулось бы. А сейчас не шевелится, потому что все это пока только расплата. И еще не вся. Я их не жалею. Я просто пленных убивать не даю. А иногда думаю: почему должна быть расплата?

– То есть как почему? – не понял Артемьев.

– Почему нам сначала надо было в долги влезать, а только потом платить начинать? Или нельзя было без этого?

– Мысль законная, но пора бы уже перестать об атом думать. Жизнь идет вперед…

– А я никогда не перестану об этом думать, – помолчав, сказал Синцов. – И война кончится – не перестану, и десять лет после нее пройдет – не перестану, и двадцать пройдет – не перестану…

– Это только так кажется. А расшибем их, дойдем хотя бы до старой границы, и совсем другие мысли у всех будут.

Синцов ничего не ответил, расстегнул ватник, стащил валенки и лег на кровать, на спину, привычно закинув за голову руки. Когда лег, подумал, что сразу, мгновенно, как закинет руки за голову, так и заснет, но что-то мешало. Мягкая перина, что ли, в которую непривычно провалилось тело. Минуту полежал молча, потом сказал:

– Отвыкли от жилого фонда. Даже чудно, что под задницей перина. Не спится.

– А я наоборот, угрелся, – хорошо!

– Тогда спи, – сказал Синцов, – только скажи мне одну вещь: когда в Ставке служил, товарища Сталина хоть раз видел?

– Раз видел.

– Объясни, какой он.

– Чего тебе объяснять, сам не знаешь?

– А все-таки.

– Я всего раз его видел. Почти сразу, как пришел после ранения в Генштаб и работал направленцем. Посреди ночи нас всех вдруг собрали, кто сидел на участках Сталинградского фронта, и прямо провели к Сталину. Он поздоровался и приказал нам докладывать по очереди, начиная с правого фланга, о противнике: какие данные у каждого на своем направлении? Я докладывал четвертым, волновался, конечно, тем более что он мне два вопроса задал.

– А что отвечать, знал?

– Что отвечать, знал, но волновался.

– А какие вопросы были?

– Уточнявшие обстановку на моем участке. Видимо, у него заранее, помимо нас, я уж не знаю, по какой другой линии, были свои сведения о противнике, и он спросил: нет ли там во втором эшелоне еще какой-либо недавно подошедшей части? Я сказал, что предполагается начало выгрузки отдельного гренадерского полка СС. Тогда он спросил: почему сразу не доложили? Я ответил, что предположение еще не подтвержденное и не счел возможным докладывать ему как о факте.

– А как он тебя спрашивал?

– Я бы сказал, очень спокойно. Но когда смотрит на тебя – такое чувство, что проверяет, хочет знать тебя всего до мозга костей. И от этого нервничаешь.

– А как он выглядит?

– Как на портретах. Немного старше и ростом пониже; когда спрашивает, в глаза смотрит. А сам говорит очень медленно и спокойно, как будто никуда не торопится, хотя обстановка как раз была тяжелая. Мы только потом поняли, что в ту ночь проводилась самая первая прикидка на будущее наступление. Что тебе еще сказать? Когда слушает – ходит; остановится, в глаза посмотрит и опять ходит. Сапоги у него, наверное, с мягкими подошвами, поступь мягкая, как…

Артемьев сначала хотел сказать, как у кошки, потом – как у тигра, но не сказал ни того, ни другого: и то и другое казалось неудобным сказать про Сталина.

– Через час всех нас отпустили. У меня лично было такое чувство, что мы мало чего добавили, что он и без наших докладов хорошо информирован. Чувствовалось по вопросам.

– Да, интересно.

Синцов слушал с жадным любопытством. Артемьев был для него первым человеком, не просто говорившим про Сталина, а видевшим своими глазами, как он ходит, как говорит, как задает вопросы.

Синцову хотелось знать это. Ему всю войну хотелось знать про Сталина как можно больше, потому что в глубине души ответ на вопрос – какой он, Сталин? – связывался с ответом на другой, главный вопрос: почему только сейчас, на второй год войны, наступает начало настоящей расплаты с немцами?

Вопрос этот как бы ставил под сомнение меру величия Сталина и меру безошибочности его решений. А в то же время, когда комбат Синцов, полтора года проживший на переднем крае, все еще искал ответа на вопрос: «Почему война шла так, а не иначе?» – в том, какой Сталин, – это было молчаливым признанием того места, которое занимал Сталин и в его мыслях о прошлом, и в его надеждах на будущее, да и вообще во всей его жизни.

– А верно говорят, – спросил Синцов, – что Сталин, прежде чем не получит сводки со всех фронтов, не ложится спать никогда?

– Судя по тому, как наши начальники до третьих петухов сидят, – так. А более точно мне знать не дано. – Артемьев с досадой подумал, что все же не сумел объяснить Синцову всех своих чувств, с которыми пришел и ушел от Сталина в тот день. Рассказывал, как спрашивает, как смотрит, про мягкие сапоги… А для главного не нашел слов. Хотя для таких вещей вообще не сразу найдены» слова, а то можно было бы рассказать и кое-что другое: как уже не ты, направленец, мелкая сошка, а сам Иван Алексеевич собирался на доклады к Сталину, и как ждал, вызовут его или нет, и как приходил с доклада. Каждый раз шел как под пули и возвращался – словно реку переплыл, – вспомнил Артемьев без тени осуждения, наоборот, с уверенностью, что так оно и должно быть, раз человек шел на доклад к самому Сталину…

Синцов лежал, закрыв глаза, но не спал.

Когда хочется спросить слишком много, начинаешь себя мысленно урезать, урезать и до тех пор урезаешь, пока почти ничего не остается спрашивать.

– Слушай, – Синцов открыл глаза, – вот ты теперь с Серпилиным служишь, какого ты мнения о нем?

– Самого высокого. А что?

– Нет, ничего, – сказал Синцов.

Но это было неправда, когда он сказал «нет, ничего», потому что сам вопрос – «какого ты мнения?» – был другим вопросом, которого он так и не задал: отчего же так вышло с Серпилиным до войны, раз и ты о нем самого высокого, и я о нем самого высокого, и все самого высокого, а четыре года он не то дороги мостил, не то лес рубил. Говорят: «Лес рубят – щепки летят!» Да ведь он не щепка, а начальник штаба армии.

Разные чувства рождались в последнее время, когда все очевиднее били немцев. Но главных два: одно – слава богу, что дожили до этого. А другое рядом – досада, что не с самого начала так. И эта досада жила и задавала тебе вопросы: почему да почему?

Это, собственно говоря, и имел в виду, когда спросил про Серпилина: какого мнения? Но не высказал своей мысли до конца, потому что она была из тех, когда даже с близким человеком долго ходишь вокруг да около.

– Не спишь?

– Не сплю.

– Мы с Рыбочкиным, с адъютантом батальона, – девятнадцать лет, только из училища, – как-то лежали в воронке, пережидали обстрел. И он вдруг мне говорит: «Товарищ старший лейтенант, а все-таки, по-моему, товарищ Сталин неправильно сделал, что до войны с немцами допустил, с такой высококультурной нацией». Я ему сразу не ответил: мина пролетела – нам головы в снег воткнула. А потом поднял голову и говорю: «Чего ты городишь? С ума сошел, под трибунал захотел? Что же, товарищ Сталин должен был нам приказать руки перед немцами поднять, что ли?! Говори, да не заговаривайся!» А он мне отвечает: «Я, говорит, не про это сказал. Раз война – я понимаю: или мы, или они! А я про то, как же так, после первой мировой войны у нас с Германией хорошие отношения были, и компартия там была самая сильная в Европе… Как же товарищ Сталин допустил, чтобы у них верх фашисты взяли?» Говорит мне это, а я лежу в воронке рядом с ним, слушаю его и не знаю – плакать над ним или смеяться, потому что чепуху порет, а в то же время – прав. Не должно этого было быть, как вышло! Так меня воспитывали, что я считал: не должно было!

– Ну и что ты ему сказал? – спросил Артемьев.

– Сказал: «Больно много ты валишь на товарища Сталина. Все же это Германия, а не Россия, не все на свете в его власти». А он на меня так посмотрел, как будто я его веры лишил, даже жалко его стало. «Ванюша» лупит через нас, а мы лежим голова к голове и смотрим друг на друга. Обстановка такая, что можно на откровенность. Гляжу ему прямо в глаза и говорю: «Чтобы я от тебя больше на эту тему не слышал, а тем более другие. Понял?» – «Понял». А по глазам вижу: ничего он не понял. А я, думаешь, понял? Вся разница между нами: я понимаю, что об этом говорить не надо, а он даже и этого не понимает… Скажи мне, Паша, ты доволен своей жизнью?

- 87 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться