Симонов К. М. -- Солдатами не рождаются

- 53 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Интересно знать: что я буду делать после войны, если останусь жив? Мне почему-то все время кажется, что я останусь жив. Только несколько раз казалось наоборот. Один раз в сорок первом, когда сразу после выхода из окружения мы ехали в тыл, на формирование, на машине и пели «Катюшу», а нам навстречу снова вышли немецкие танки. И второй раз, уже прошлым летом, когда вечером вдруг еще раз началась бомбежка. Ничего особенного, просто за трое суток так и не видел ни одного нашего самолета. И все надоело до смерти, и на минуту не захотелось жить. И еще – в третий раз – тоже прошлым летом, когда к нам пришел командующий фронтом и мне было до слез обидно за него, что он ходит и задерживает бегущих и заставляет их окапываться, как будто ему ничего больше не осталось. А может быть, он сам тогда не хотел жить и искал смерти? Не знаю, что он тогда думал, а я думал, что не доживу до конца войны не потому, что вот сейчас прилетит пуля и убьет меня, а потому, что вообще все плохо.

А потом, в Сталинграде, у меня уже не было такого чувства, что я не доживу до конца войны. Когда я вспоминаю об этом, я иногда сам себе не верю, и все-таки это правда: у меня больше ни разу не было такого чувства. И сейчас нет.

Не знаю, как я потом буду вспоминать про войну, но, пока я воюю, для меня самое тяжелое и невыносимое – это когда мы делаем что-то не так, как надо делать. Мы сейчас гораздо реже делаем это, но все равно еще бывает. И если я за что-то готов умереть, то я готов умереть за то, чтобы у нас все делалось так, как надо, так, как мы хотим! Надо, чтобы и сегодня здесь все получилось, как мы хотим! Я так хочу этого! Я никогда и ничего в своей жизни не хотел так, как хочу сейчас этого.

Когда я вижу, как «мессершмитт» заходит сверху над нашим «ястребком» и идет сзади и еще не стреляет, я спиной чувствую, как сейчас он воткнет мне очередь между лопаток. И когда так и выходит, я чувствую, что это меня ударило в спину, лежу на земле раздавленный, и кажется, что это меня убили, что это я не встану…

Я не могу до конца объяснить это чувство даже самому себе. Это – чувство общности со всеми, кого убивают у нас, это – чувство вины, и стыда, и боли, и бешенства за все, что у нас не получается, и радости за все, что у нас выходит. Что у тебя за душой. Синцов? А вот это самое чувство, из-за которого я живу не только в самом себе, но и во всех других наших и делаю вместе с ними все хорошее и все плохое. И люблю себя за хорошее и ненавижу и упрекаю за все, что делаю не так, – не только я сам, но и все другие люди. Оно у меня и в душе, и за душой, и в голове, когда командую, и в руке, когда бросаю гранату. И кто его знает, может, это и есть чувство Родины, может, его и имеем в виду, когда, каждый про себя, думаем, что мы – советские люди?

Там, впереди, дымы разрывов так закручиваются и перекручиваются, как будто ложкой мешают черную кашу, от земли до неба.

А здесь, прямо перед глазами, ледяная кромка окопа, гладкая, затертая плечами и рукавами, с одной вмерзшей соломиной. Торчит, словно ее нарочно воткнули измерять силу ударов, и подрагивает перед глазами то сильней, то слабей…

Замечательно, что у нас стала такая артиллерия, что ее так много и что она бьет по немцам так, как я еще никогда в жизни не видел. Еще летом я не представлял себе, что у нас может быть столько артиллерии. Если вспомнить все, что мы бросили и оставили с тех пор, как началась война, можно считать чудом то, что происходит сейчас.

Конечно, мы бы не удержались в Сталинграде, если бы нас все время не поддерживали с того берега и артиллерия и «катюши». Они нас поддерживали, как братья родные. Я их люблю, я даже не знаю, как выразить словами ту любовь, которую чувствовал к ним в Сталинграде, когда они стреляли с того берега. Не могло быть и речи о том, чтобы мы удержались, если бы они не стреляли все время, днем и ночью, поддерживая нас. И их становилось все больше и больше, мы это чувствовали. Но я даже тогда не представлял себе, что у нас может быть столько артиллерии, сколько бьет по немцам сейчас, через мою голову.

А сколько раз и какими только словами мы не проклинали себя за то, что у нас нет то того, то этого! И до сих пор еще многого нет! И до сих пор, когда начинаешь думать, не понимаешь: как это могло случиться? Я еще учился в школе, когда наши радиолюбители первыми поймали SOS с дирижабля Нобиле. А у меня в батальоне до сих пор нет подвижной рации. И сколько посыльных погибло на моих глазах из-за того, что у нас не хватало самой обыкновенной телефонной связи, из-за того, что у нас огромные телефонные катушки и нужно тащить их вдвоем, и провод толстый, тяжелый, и чтобы связь работала как следует, нужно ее тянуть в два провода. И этого провода всегда не хватает… А фашист, сволочь, бежит и крутит маленькую катушку, и на ней проводок, тонкий-тонкий. А нам на чем только не приходилось ставить связь из-за того, что не хватало провода, даже на колючей проволоке ставили…

У меня лопается голова, когда бывает время думать над тем, как все это могло случиться. Значит, что-то было не так еще до войны, и не я один об этом думаю, а думают почти все. И те, которые иногда говорят, и те, которые никогда не говорят об этом. Наверное, я не все понимаю, даже безусловно. Иначе и не может быть. Но я все равно понимаю, что мы до войны чего-то не понимали. И я думаю о том, как же все будет после войны.

Иногда, правда, я мечтаю о времени после войны просто как о тишине. Вспоминаю, как покупал хлеб в булочной, и как мы с Машей приносили клубнику с базара, и как вместе с Таней ели эту клубнику со сметаной и сахаром, и как шли потом вдвоем в театр, а соседка оставалась с девочкой. Шли, обнявшись, по городу, и заходили в дежурный магазин на углу, и стояли в маленькой очереди, и ждали, пока нам нарежут ветчины. И опять шли по улице, обнявшись, и не представляли себе, что ничего этого больше не будет, а вместо всего этого будет война… И когда передо мной проходит все это, мне хочется, не хочу, чтобы после войны все было так, как было…

Но потом я опять вспоминаю, как началась война, и уже не хочу, чтобы после войны все было так, как было…

Я хорошо помню, как после выхода из окружения, в Москве, в ополчении, Малинин говорил мне про нескольких генералов, которых в начале войны расстреляли за то, что они отступили. И говорил, что так и надо.

Может быть, и так. Не знаю. Не могу выкинуть из головы, что нами и сейчас командуют генералы, которые тогда отступали… Сейчас бьют немцев, а тогда отступали. Тогда все отступали. Не было генерала, который бы тогда не отступал, и солдата тоже. И ведь никто не собирается расстреливать всех нас, кто отступал тогда, в сорок первом. Потому что нельзя считать виноватыми всех, кто это делал, и я тоже не считаю себя виноватым. Если бы я считал себя виноватым, я бы сказал: берите и расстреливайте меня. Но я не виноват. Я честно говорю это наедине с собой.

Не знаю, что бы я мог сделать еще сверх того, что я делал, когда все это уже началось. Но если так, значит, кто-то был виноват еще до войны?.. Ведь не просто из-за нескольких генералов все это вышло. Кто-то еще раньше был виноват во всем этом.

И я бы хотел знать кто. Если не сейчас, то хотя бы после войны. И может быть, поэтому я и не хочу, чтобы после войны все было, как было.

Если бы можно было поговорить с товарищем Сталиным и спросить его: как все это вышло перед началом войны? Если бы можно было написать ему письмо, чтоб он вызвал меня с фронта всего на один день и сказал бы мне, как все это было на самом деле!.. Потому что я ведь воюю и могу умереть раньше, чем узнаю, а я так хочу это знать… И не я один. Другие тоже.

Но когда я думаю об этом, я, конечно, понимаю, что это невозможно. И не только потому, что нельзя вызывать с фронта какого-то командира батальона, чтобы товарищ Сталин вдруг все бросил и отвечал на его вопросы. Это невозможно еще почему-то. А почему?

Я боюсь себе на это ответить. Потому что, если отвечу так, как мне иногда кажется, боюсь сдвинуть в своей душе что-то такое, без чего мне трудно жить. Да, мне иногда кажется, что не только другие, а и он сам виноват в этом…

Этот, заика, рядом со мной вздрогнул. Я плечом почувствовал, как он вздрогнул, потому что два тяжелых дали недолеты и разорвались между нами и немецким передним краем. Это еще ничего. Важно, как нас будут сопровождать огневым валом, когда мы захватим первую позицию и пойдем ко второй… Вот если там начнутся недолеты, тогда плохо дело. Трудно будет поднимать людей, чтобы, не отставая, шли за огненным валом… И Ильин, наверное, тоже подумал об этом, подтолкнул в плечо и подмигнул на недолеты…

Всем страшно, и мне страшно, и ему страшно, а не только корреспонденту. И Люсину тоже, наверное, страшно. Он же сказал, что пойдет со мной, – куда я, туда и он. Посмотрим, как он пойдет.

А Ильину как будто даже не терпится. Это бывает. Я его понимаю. Это не оттого, что не боится, а потому, что хочется поскорее пройти через все до конца, чтобы уже быть или не быть. У меня у самого бывает такое чувство, и отчасти есть и сейчас. Когда все кончится, добраться до тепла, поесть, и выпить, и хотя бы немного поспать…

Интересно знать, о чем думает сейчас Ильин? Сильный командир, хотя и молодой, всего двадцать один. Если вдуматься, совсем мальчик… Я спросил его вчера про галифе, почему он ватных штанов на таком морозе не носит; и оказалось, носит, только ватные штаны выбрал самые тонкие, а галифе – большие, носит их поверх ватных, чтобы выглядеть… А перед кем выглядеть?.. Перед этой Соловьевой, которая была санинструктором, а теперь минометчица? Может, и перед ней. Или просто так, для самочувствия. Вполне возможно, что он ни одной женщины так до сих пор и не узнал. До войны не успел, а в войну не сумел… Я и сам за полтора года забыл, что такое женщина. И лучше не вспоминать. Только начни, и не отвяжешься ни наяву, ни во сне…

Тяжело смотреть, когда женщины умирают. Когда в Сталинграде Тамару, фельдшера, ранило бомбой и я помогал выносить ее из разбитого блиндажа, приподнял, а она руками за шею и кричит: «Ваня, Ванечка… не оставляй меня!..» Как будто о любви просит, как будто я ее не вытаскиваю, а бросаю… У самой обе ступни оторваны, а она еще не видит этого, не понимает. Хорошо, когда человека наповал убивает, хуже, когда не до смерти… Потом подумал, почему она так перед смертью кричала, при жизни никогда так не называла. И вообще была очень честная, никого до себя не допустила, ни одного человека. Может быть, любила, ничего не говоря? Один раз, за неделю до этого, пришло в голову, когда вдруг повернулся к ней и увидел как смотрит. Подумал и забыл. Не до этого было. Самые были невозможные дни, буквально на волоске…

Не представляю себе, как я буду жить после войны. Если Маша погибла, то, конечно, женюсь. И, скорей всего, сразу же, на ком попало. А может быть, и нет. Может, это просто с тоски так кажется. А вдруг она останется жива, а меня самого не будет? Вдруг есть какой-то, зависящий не от нее и не от меня, а от самой войны выбор, что только кто-то один из нас останется жив – или я, или она. И выбор этот мгновенный – чик, и все кончилось. Как будто свет во всем мире выключили. И много для этого не надо – кусок железа с крючок на ватнике.

- 53 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться