Симонов К. М. -- Солдатами не рождаются

- 13 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Самолет шел почти на бреющем, и от этого возникало ощущение большой скорости, хотя скорость для такого типа машин была недостаточная. Когда создали, назвали СБ – скоростной бомбардировщик. Меркой были тогда собственные, теперь уже устарелые истребители – СБ мог уходить от них. А на поверку выяснилось, что «мессершмитты» запросто догоняют и жгут его. Те немногие, что уцелели, доживают свой век, как этот, – в фельдсвязи. Начали войну, по сути дела, без серьезного современного бомбардировщика. И сколько из-за этого голов сложено и в воздухе и на земле – один бог ведает!

Во фронтовой газете, лежавшей в кармане полушубка, он посмотрел только первую страницу. Разгибать и переворачивать не хватило терпения: не слушались замерзшие пальцы. На первой странице было напечатано вчерашнее сообщение Информбюро: на юге мы заняли столицу Калмыкии Элисту, Тормосин и станицу Нижне-Курмоярскую – все важные пункты и уже далеко, почти на полпути от Сталинграда к Ростову.

После двух дней молчания снова упоминалось о наступательных боях на Северном Кавказе. Значит, наступление продолжалось и там. На Центральном фронте взяты Великие Луки. Трудно представить себе, какого размаха там наступление, но ясно одно: немцам не дают снять оттуда, с севера, резервы.

От сознания, что вот уже полтора месяца, как мы гоним немцев, было если не легче, то как-то проще думать о собственном горе. Меньше от этого оно не становилось, нет! Но было ощущение, что есть нечто выше и больше всего остального и больше твоей собственной смерти, если б сегодня ночью ты и тот лейтенант поменялись местами, и больше той смерти, навстречу которой ты ехал…

«Навстречу или вдогонку?» – подумал он, не в силах теперь, подлетая к Москве, избавиться от мысли, что эти сутки, на которые он задержался, быть может, уже все переменили в его жизни, что хотя он летит, еще думая что-то сказать и что-то услышать, но на самом деле все кончилось и он уже много часов живет на свете один, совсем один…

Самолет пошел на посадку, впереди, в темноте, мелькнуло два слабых посадочных огня. Самолет тряхнуло и снова рвануло вверх.

– Промазал! – возбужденно крикнул фельдъегерь. – Ночевать, сволочь, в Москве хочет, а ты, как пешка, пропадай!.. – Он испуганно выругался.

– Ничего… как в прошлый раз, сядет, – отозвался второй фельдъегерь.

Летчик заложил крутой вираж и снова резко пошел на посадку. Фельдъегерь, сидевший справа, молчал, вцепившись рукой в колено Серпилина. А сидевший слева еще раз повторил: «Ничего, сядет», – напряженным голосом человека, сознающего опасность, но изо всех сил старающегося не поддаться страху.

«Сейчас разобьемся», – вздрогнув от этого голоса, подумал Серпилин.

Самолет ударился о землю, подпрыгнул, вновь ударился и покатился, продолжая содрогаться и прыгать.

– Извините, товарищ генерал, – сказал фельдъегерь, снимая руку с колена Серпилина.

Когда уже вылезли из самолета и пошли по летному полю к дежурке, шагавший рядом с Серпилиным невидимый в темноте летчик сказал:

– Плохо содержат летное поле… Сколько раз им говорили!

– Раз время вышло, надо было в Рязани заночевать, – сказал тот фельдъегерь, который при посадке успокаивал себя: «Ничего, сядет». – А ты всегда как чумной.

– Боится, что жена с кем-нибудь без него переночует, – отозвался второй фельдъегерь.

– Ничего я не боюсь, – рассердился летчик. – Даже таких дураков, как ты, возить не боюсь. Стараешься для вас днем и ночью, потому что спешите, а вы еще недовольны.

– Спешим, да не на тот свет, – сказал фельдъегерь.

В дежурке было неправдоподобно тепло. Растирая замерзшие пальцы, Серпилин попросил оперативного дежурного позвонить в Генштаб – вызвать машину.

– Не такое быстрое дело, – сказал оперативный дежурный, берясь за телефон. – А может, вы с фельдсвязью подъедете? Их машина уже дожидается, – кивнул он на фельдъегерей. – Если вам в Генштаб, так они прямо туда.

– Мне в район Академии Фрунзе, – сказал Серпилин. – Но все равно.

Машина шла долго и несколько раз буксовала на открытых местах, где снегом перемело дорогу. Фельдъегеря выскакивали и толкали машину. Серпилин не вылезал. Он промерз так, что зуб на зуб не попадал, да и фельдъегеря были ражие ребята.

Последние полчаса ехали быстрее. Фельдъегеря, сидевшие сзади Серпилина, разговаривали о своих делах. О каком-то сослуживце, который откручивается от дежурств, боится летать, о другом, которого сбили позавчера над Ладогой, и о том, придется или не придется завтра лететь снова…

Когда доехали до центра, Серпилин приказал остановить машину у метро, считая неудобным задерживать фельдъегерей с почтой.

В метро было тепло и людно, и эта людность поразила его. Весной сорок второго года, когда он последний раз ехал в метро, народу в эти же часы было куда меньше.

Соседи по вагону говорили и о войне и не о войне, но в памяти от непривычки застревало именно то, что не о войне. Какой-то высокий человек в шляпе, с пунцовыми большими ушами, вися на поручнях и пьяно нагибаясь к сидевшей перед ним хорошенькой женщине, говорил о совершеннейшей ерунде, о том, что какой-то Колпаков вовсе не такой уж царь и бог, за какого себя выдает, и что если она хочет, то можно и без всякого Колпакова поехать завтра в парники и достать там зеленого луку и шампинионов – он так и выговаривал «шампиНИОнов», а женщина, слушая его, виновато смотрела мимо, в сторону Серпилина, и в том, как она смотрела и какая неловкость была написана на ее лице, – в этом все-таки была война.

А рядом с Серпилиным – он сидел полуобернувшись и не видел их – две женщины, судя по голосам, немолодые, говорили о какой-то слесарше, которая за починку парового отопления просит два кило черного, а за полтора не хочет и слышать. Одна из женщин ругала ее, а другая оправдывала, говоря, что у слесарши тоже дети. И в этом далеком от войны разговоре, и в «два кило черного», и в том, что не слесарь, а слесарша, тоже была война.

От метро до дома Серпилин шел пешком. Шел, ни о чем связно не думая, только все прибавляя и прибавляя шагу. Если бы были силы, он побежал бы, но сил уже не было.

Поднявшись по темной лестнице на третий этаж, он пошарил на привычном месте звонок, не нашел и постучал кулаком. Дверь открыла женщина, показавшаяся ему незнакомой.

Серпилин спросил первое, что пришло в голову: «Вы врач?» – но тут же понял, что она не врач. На женщине был бумазейный халат, она одной рукой придерживала его на груди, а в другой держала сковородку с жареной картошкой.

Серпилин все еще не понял, кто эта женщина, понял только одно: не врач – и пошел мимо нее к дверям своей комнаты.

– Нету ее! – вскрикнула женщина и, не выпуская сковородку, рванулась вслед за Серпилиным и схватила его за рукав полушубка так, словно не могла допустить, чтобы он вошел в свою комнату. И от этого ее порыва Серпилин понял: умерла… Выпустил ручку двери, повернулся и посмотрел в глаза женщине.

– Когда? – только и спросил он.

– Вчера в госпиталь увезли, днем, – сказала женщина.

Серпилин опустился на стоявший у стены сундук и, чувствуя, что плохо владеет собой, задрожавшими пальцами полез в карман полушубка за папиросами.

– Правду говорите?

– Конечно, – сказала женщина. – А вы что подумали? – И по его глазам поняла, что он подумал. – Нет, нет, наоборот. Вчера днем лучше стало, потому и в госпиталь решили свезти, там же уход, врачи, а тут только одна сестра медицинская да я… – Она говорила это, все еще держа в руках сковородку.

Из кухни вышел мальчик лет четырнадцати и встал рядом с ней.

– Иди поешь, – сказала женщина, протягивая мальчику сковородку.

Мальчик перехватил ручку сковородки полой куртки и понес ее в ту дальнюю комнату, где когда-то раньше был кабинет Серпилина и где теперь жили эти люди.

Только тут Серпилин понял и кто эта женщина, и кто этот мальчик: это были соседи по квартире, въехавшие сюда по ордеру в тридцать седьмом году, когда его посадили, а Валентину Егоровну уплотнили, оставив одну из трех комнат. Он знал и фамилию соседей – Приваловы, знал и мужа этой женщины, преподавателя академии майора Привалова, который сейчас был на фронте. Знал и эту женщину, и этого мальчика. Видел их лет шесть назад, когда они жили здесь, в этом же дворе, только в другом подъезде, в маленькой комнате. Но сейчас, если б не догадался, кто они, не узнал бы. Тогда, шесть лет назад, этот мальчик был маленьким, а женщина молодой. С тех пор Серпилин не видел их: в начало войны они были в отъезде, а потом в эвакуации, и их комнаты стояли запертыми, а два месяца назад Валентина Егоровна написала, что они вернулись и что она очень дружно живет с этой женщиной, Марией Александровной, и ее сыном, кажется, Гришей…

– В каком госпитале? – несколько раз подряд затянувшись папиросой, спросил Серпилин.

– В Тимирязевской академии. Там госпиталь теперь. Знаете где?

– Знаю. Лежал, – сказал Серпилин. – Телефон работает?

– Работает.

Серпилин подошел к висевшему на стене телефону и, вытащив из кармана записную книжку, набрал номер Ивана Алексеевича.

Адъютант ответил, что генерал-лейтенанта нет, ушел на доклад, и осведомился, кто спрашивает.

– Генерал-майор Серпилин.

– Где же вы, товарищ генерал? – сказал адъютант. – Мы вас второй день ждем. Куда машину прислать, вы с какого аэродрома звоните?

– С квартиры, – сказал Серпилин.

– Высылаю машину, – сказал адъютант.

– Запишите адрес.

– Не надо. Генерал-лейтенант ездил к вашей супруге, шофер адрес знает.

– Я до госпиталя доеду и верну машину, – сказал Серпилин.

– Не надо, товарищ генерал, – сказал адъютант, – генерал-лейтенант приказал сказать: сколько вам нужно, столько и держите. Только потом позвоните, он приказал, чтобы вы позвонили…

– Не в курсе дела, как положение моей жены? – спросил Серпилин.

– В тринадцать часов по приказанию генерал-лейтенанта звонил в госпиталь, сообщили, что без перемен. Сейчас еще позвоню, товарищ генерал.

– Не надо, – сказал Серпилин. Он уже не хотел слышать от других ничего – ни плохого, ни хорошего, хотел ехать сам и видеть своими глазами.

Он положил трубку и повернулся к женщине:

– Извините, Мария Александровна, не сразу узнал вас.

– Да уж… – сказала женщина, и лицо ее исказилось так, словно она готова была заплакать.

Серпилин с удивлением взглянул на нее. Неужели она так чувствительна к тому, что переменилась и постарела, или он так грубо это сказал?

– Годы идут, старею, память уже не та, – сказал он, считая, что поправляет этим неловко сказанное.

Но женщина словно и не слышала его слов.

– Как Валентина Егоровна? Что говорят?

– Говорят, без перемен.

Серпилин зажег папиросу от папиросы и поискал глазами, куда бросить окурок.

– Бросайте на пол, все равно подметать буду, – сказала женщина. – Санитары были вчера, натоптали. А у меня убирать просто уж сил не было. – Лицо ее снова исказилось, и подбородок задрожал. Но она и на этот раз не заплакала.

- 13 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться