Симонов К. М. -- Живые и мёртвые

- 62 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Подойдя к Сироте, Малинин еще раз приподнял и подвинул его тяжелое тело так, чтобы на случай новых разрывов оно было получше прикрыто от осколков. Впрочем, артиллерийский огонь немцев уже ушел далеко вглубь. Сирота, когда Малинин передвигал его, сделал под кровавой повязкой несколько слабых движений, словно хотел что-то выкрикнуть, потом разжал кулаки обеих рук, как бы удивляясь своей беспомощности, и, снова сжав их, притих. Только грудь его тяжело, с хрипом вздымалась и опускалась. Малинин еще раз взглянул на него, перелез через стенку и по прорытому к трубе мелкому, в полроста, ходу сообщения пошел туда, откуда продолжал слышаться живой стук пулемета.

Когда начался обстрел, Синцов вместе со своим вторым номером, молодым бойцом второго года службы Колей Баюковым, сидел за пулеметом у одной из двух пробитых в трубе амбразур. Они без огня, условно наводили пулемет по уже пристрелянным раньше ориентирам, причем тренировались наперекрест: Синцов — за второго номера, а Баюков — за первого.

За амбразурой начинался крутой скат, часть его была не видна и оказывалась в мертвом пространстве; потом скат делался пологим и переходил в снежную лощину. Она шла поперек наших позиций, а за ней начинался новый взгорок, на котором возле трех отдельных домиков сидели остальные взводы их роты. В самой лощине окопов не было, она была хорошо пристреляна с обеих сторон и перекрывалась огнем двух пулеметов. Вчера немцы пытались пойти в атаку как раз по этой лощине, но из-за перекрестного огня не прорвались и даже не смогли утащить своих убитых, хотя обычно делали это с риском для жизни. Вчера говорили, что в лощине осталось до трех десятков трупов, но отсюда, из амбразуры, было видно только несколько черневших внизу, на снегу. Проводя с Баюковым условную пристрелку, Синцов брал сейчас как ориентиры воткнутую в снег вешку и два крайних трупа, на входе и выходе из лощины.

Баюков, с которым они служили вместе уже неделю, чем-то напоминал Синцову того красноармейца, который тогда, в Москве, согласился вызвать ему в прокуратуре дежурного. У Баюкова было такое же девичье, гладкое, розоватое лицо и черные брови. Когда он снимал ушанку, то было видно, что подросшие ежиком волосы у него совсем льняные.

«Наверное, на гражданке с чубчиком ходил?» — еще в первый день спросил его Синцов; Баюков улыбнулся и сказал: «Ага!» — а Синцов подумал, что Баюков со своими черными бровями и русыми волосами был, наверное, на редкость красивый парень. Сейчас он острижен, на нем слишком большая, чужая, второго срока ушанка, шинель горбится поверх ватника, да и лежат они оба тут уже три дня под открытым небом, сперва в распутицу, потом на морозе, — тут уж не до красоты.

Отношения у обоих сложились самые лучшие с первого же дня знакомства, а вернее — с той минуты, как Синцов сказал, что на пулемете оба номера должны уметь работать и за второго и за первого, и тут же подкрепил слова делом, в первый же час затишья занявшись с Баюковым расчетами углов и поправками на дальность…

Баюков был колхозник из-под Рязани, из заокского лесного села Солотча, знаменитого своей солотчинской картошкой и рыбными ловлями на старом русле Оки — Старице.

Как бы там ни было, а люди воюют не все время. Баюков, который мог быть и молчаливым и разговорчивым, в зависимости от того, нравились или не нравились ему люди, успел за неделю рассказать Синцову, что не окончил семилетку по семейным обстоятельствам: отец помер, а мать заболела, что перед армией год был бригадиром в комсомольской бригаде на картошке, а после армии хочет все-таки пойти учиться на агронома.

— Вот только надо за семь классов сперва сдать. Я думал в армии сдать, — говорил Баюков, — а тут такое дело…

«Таким делом» была война.

Баюков был доверчивый и любознательный парень. В тетрадку, хранившуюся у него в вещевом мешке, были записаны все книги, которые он прочел в жизни. Их было немало для его возраста — сто четыре, — и в большинстве хорошие. По вечерам, если позволяла обстановка, он своим акающим рязанским говором вслух пересказывал Синцову их содержание.

В бою Баюков бывал всецело поглощен своими обязанностями. В этом они сошлись с Синцовым и поняли друг друга.

У Синцова душа тоже была отдана бою, он не давал себе никаких поблажек и не строил никаких личных планов; вся его будущая жизнь на войне — до победы ли, до смерти — представлялась ему теперь солдатской. И то, что Баюков за эту неделю оказался хорошим напарником, было для него сейчас важнее всего на свете, и он не только дорожил из-за этого Баюковым, но и готов был сделать для него больше, чем для многих других людей, которых знал годами.

Когда начался обстрел, Синцов и Баюков немножко потянули пулемет из амбразуры назад, на себя, чтобы случайным осколком не ударило в дуло, и сами присели пониже, на дно трубы, выложенное крепким огнеупорным кирпичом. Что обстрел сильный и точный, они поняли сразу. Все кругом гудело от близких разрывов, но, в общем-то, даже при таком обстреле здесь, в трубе, они чувствовали себя почти в безопасности: много рядов огнеупора могло пробить только попадание тяжелого снаряда прямой наводкой с близкого расстояния, да и то не касательно, а под прямым углом. Осколкам залететь в трубу было трудно: еще позавчера они с Баюковым накрыли ее листами котельного железа. Комвзвода Сирота говорил, что железо это приготовлено для створок печных ворот. Железо было толстое, десятимиллиметровое, и два листа его покрывали трубу почти всю, с небольшой щелью. Через фундамент проходил дымоход, и теперь по нему лазали в трубу снизу.

— Прямо тебе дот, — сказал вчера Сирота, именно так и думали о своей трубе Синцов и Баюков.

Разом погубить их могло только одно — прямое попадание сверху на закрывавшие трубу листы; тогда, конечно, деваться некуда, от обоих осталось бы мокрое место. Но с такой неудачей они даже сейчас, при обстреле, считались не больше, чем с любой другой возможностью смерти, которая так или иначе всегда присутствует на войне.

Немецкий огонь все усиливался. Баюков стал выворачивать один за другим карманы и по крошке ссыпать в ладонь застрявшую в швах махорку. Вчера махорки тоже не было: он уже проделал однажды эту операцию, но сегодня старался повторить ее. Все-таки огонь был такой сильный, что он нервничал.

Синцов встал, подошел к амбразуре и посмотрел на открывавшуюся за ней снежную лощину.

В лощине, на пустом месте, тоже рвались снаряды, но реже, зато на высотке с тремя домиками, над позициями соседних взводов, стоял сплошной дым. Снаряды рвались там стеной, и один из трех домиков уже исчез, словно его никогда и не было.

У Синцова защемило сердце не оттого, что он испугался продолжавшегося обстрела, а оттого, что неотвратимо подумал: «Как только окончится обстрел, начнется атака». Он сел у стены рядом с Баюковым и стал ждать окончания обстрела. У него вдруг зачесалась голова, и он, на минуту скинув ушанку, осторожно погладил рукой шрам повыше виска. Две недели назад Золотареву показалось, что это была смертельная рана, а сейчас от раны остался только узкий рубец с гладкой и скользкой на ощупь кожей и с колючим ежиком еще не отросших волос по бокам.

О чем думают в такие минуты люди — раз на раз не приходится. Иногда о важном, иногда о не важном, иногда вперемежку и о том и о другом, иногда думают естественно, так, как их влекут мысли, и иногда насильственно — о том, что, как им кажется, может отвлечь от страха смерти.

Синцов не насиловал себя. Он думал о том, что приходило в голову, но мысли сменяли и подталкивали друг друга, словно боясь, что он уже не успеет подумать обо всем, о чем ему еще нужно подумать.

Уже несколько раз за эти дни его толкало под руку сесть и написать письмо Маше о том, где он и что делает. Он хотел, чтобы она это знала, но чем сильнее хотел этого, тем ожесточенней спрашивал себя: а куда писать? Где она? Да, у него был почтовый ящик школы, но Маша уже не там, она уже давно по ту сторону фронта, и писать ей туда отсюда — все равно что пытаться проткнуть бумажным треугольником солдатского письма каменную стену этой трубы.

Он вспомнил, как она в ту ночь в Москве, сидя на корточках, мыла в тазу ему ноги, оттирала лепешки грязи и, мягко дотрагиваясь, промывала ссадины, и в нем вспыхнула такая щемящая нежность к ее ласковым рукам, что он, испугавшись силы своих воспоминаний, тут же придушил эту вспышку, вполголоса выругавшись.

— Чего ты? — спросил Баюков, наконец наковырявший несколько крошек махорки и свернувший тонюсенькую цигарку.

— Ничего, — махнул рукой Синцов.

— А я думал, тещу вспомнил, — невпопад пошутил Баюков.

Синцов с тупой, старой болью вспомнил Гродно и все, что было связано с этим словом в его израненной и одеревеневшей от ран памяти. И, сам не заметив этого, замотал головой, как лошадь, которую жалят слепни. Потом он подумал о Малинине, которого видел издали, когда час назад тот поднимался по склону, и вспомнил их разговор в первый день, когда Малинин был назначен политруком роты. Знакомясь с людьми, Малинин обходил уцелевшие избы теперь уже давно оставшейся в тылу у немцев деревни Клинцы, где тогда заночевала рота. Поговорив с бойцами, Малинин поманил Синцова из избы и, широко расставив ноги и сунув руки в карманы — это была его любимая поза, — угрюмо сказал:

— Давай-ка пиши, объясни свое прошлое. В кадровую часть попали, тут полный порядок должен быть.

— Кому же еще писать? Уже писал я… — с тоской сказал Синцов.

Малинин все так же угрюмо посмотрел на него и сказал все тем же своим недовольным голосом:

— Мне напиши. Я сам отдам комиссару или в политотдел дивизии. А там уж решат, куда переслать по назначению. Ты только укажи, кто и какие факты подтвердить может, лиц укажи. Проверять захотят — пусть проверяют. Сегодня напиши, пока под крышей, — кто его знает, где завтра ночевать будем! Ну, бывай! — Малинин хмуро кивнул, зашагал по улице к следующей избе, но вдруг остановился и окликнул: — Синцов!

Синцов подошел к нему.

— Ты там укажи, что я все с самого начала знаю. Так и начинай: «Как вам уже известно обо мне…» — а потом напиши: «…но я хочу изложить письменно, чтобы политотдел и командование части…» Понятно?

— Понятно.

В ту ночь Синцов еще раз сел писать свои объяснения — коротко и со ссылками на лиц, как сказал ему Малинин.

Но, как бы коротко он ни писал, писать все это еще раз, после того, как он уже рассказывал это Маше, рассказывал Елкину и Малинину, после того, как он уже писал все это в прокуратуре, после того, как он много раз, оставшись один на один с собой, вспоминал все это, — писать еще раз было тяжко. Да что же он, в конце-то концов, пошел воевать или объяснения писать? Но он все-таки написал и отдал Малинину; это было на следующий день на марше. Дивизия, загибая обнаженный фланг, поспешно отходила на запасные позиции, и шлепавший по густой грязи, еще более хмурый, чем обычно, Малинин, поравнявшись с Синцовым, молча взял у него заявление и сунул в карман шинели. И, хотя Синцов потом много раз видел Малинина, они уже больше не говорили об этом.

- 62 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться