Симонов К. М. -- Живые и мёртвые
- 49 -
← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑
Синцов подошел к нему и, хотя отрицательный ответ был уже очевиден, все-таки спросил, не приезжала ли сюда фронтовая редакция. Вахтер молча повел головой.
— А «Гудок» что, уехал? — снова спросил Синцов, хотя было ясно, что «Гудок» уехал.
— А вам чего? — только теперь, подняв голову, спросил вахтер. — Какие ваши документы будут? Предъявите!
— А зачем вам документы?
— А затем, чтобы знать, положено вам отвечать или не положено! — сердито сказал старик.
Да, «Гудок» уехал, а фронтовая редакция не приехала и неизвестно, приедет ли. Это было ясно. Но Синцов все еще топтался в тупике и смотрел на окна редакции, не зная, что делать дальше.
Он вдруг подумал о том, что раз в Москве нет редакции, то надо хотя бы найти Серпилина; ведь его увезли в госпиталь именно сюда, в Москву…
«Но как ты его найдешь? — спросил другой, трезвый голос. — Какой госпиталь? Кто среди всего, что здесь творится, ответит тебе сегодня, где Серпилин?»
Недалеко отсюда, на Арбатской площади, стояло здание Политуправления армии. Он вспомнил, как был там в сороковом году, перед назначением в Гродно, и подумал: «Может, пойти туда? Но кто пустит туда без документов? Да и там ли оно сейчас? Вряд ли… Но если не туда, то куда же? Куда же идти?..»
В голове у него опять мелькнула мысль, которую он давно отгонял от себя: «А вдруг Маша все-таки в Москве?» И эта несбыточная мысль, хотя он все еще сопротивлялся ей, потащила его из Хлыновского тупика на Усачевку, в дом, из которого он уехал на войну.
Посредине пути он еще раз заставил себя не думать о невозможном: конечно, там, в квартире, никого нет. И он идет туда вовсе не потому, что на что-то надеется! Ему просто надо хотя бы на час где-то присесть, прийти в себя, хоть на лестнице! Потом он встанет и пойдет… А куда? Да просто-напросто в военкомат. Пойдет и скажет, не вдаваясь ни в какие объяснения, что доброволец, просит записать… Ведь формируется же что-то, ведь бросают же людей прямо на фронт!.. А там после первого боя объяснит! Тогда это будет уже не важно, важно одно: чтобы сейчас его взяли и отправили на фронт! Да, конечно, так!
Но в самую последнюю минуту, когда он подошел к дверям дома и вдруг вспомнил во всех подробностях, как Маша в июне вон там, за этим окном на втором этаже, собирала его на фронт, все мысли, кроме мысли о ней и о том, что вдруг она здесь, вылетели у него из головы.
Двери в подъезде были распахнуты настежь, под створки подложены кирпичи, на тротуаре валялись обломки кресла. После всего, что Синцов видел, проходя через Москву, это не могло удивить его; отшвырнув обломки ногой, он поднялся на второй этаж и ударил в дверь кулаком.
Уже давно поняв, что за дверью никого нет, он все еще бил кулаками в дверь, прижимаясь к ней лицом, и в этом безнадежном, свирепом стуке была вся сила переполнившего его отчаяния.
Наконец он выпрямился, повернулся и, махнув рукой, спотыкаясь, сошел с лестницы.
Из ворот задом выезжал грузовик с домашним скарбом и мешками, нагруженными так высоко, что верхние цеплялись за низкую арку ворот. На мостовой лихорадочно приплясывал какой-то человек, поводя в воздухе руками и крича: «Левей, левей, а теперь вывертывай, вывертывай!..» Грузовик наконец выехал; приплясывавший на мостовой человек остановился, вытер рукавом драповой куртки потное лицо, и Синцов узнал его. Это был здешний управляющий домами, не то Клюшкин, не то Кружкин, — Синцов знал его еще с тех пор, как ухаживал за Машей, но не помнил его фамилии.
— Слушайте! — крикнул Синцов. — Слушайте! — повторил он погромче и, шагнув к управдому, схватил его за воротник куртки так, что та затрещала.
— Вы чего, с ума сошли? — вырвавшись, крикнул управдом и даже замахнулся, но потом узнал Синцова. — Это вы там ломились?
— Я.
— Уехала ваша жена!
— Куда?
— Да разве всех запомнишь! — Управдом полез на грузовик. — А списки пожгли, все сегодня пожгли, телефонные книги и те пожгли. Все пожгли! — уже с грузовика повторил он даже с каким-то азартом. — Жена ваша еще в июле уехала — в военной форме была.
— А где она? — крикнул Синцов, шагнув за уже трогавшимся грузовиком.
— Эй, эй, постойте! — вдруг закричал управдом и замолотил ладонью по кабине. — Эй! — позвал он Синцова, когда машина притормозила. — У меня же ваш ключ, дубликат есть.
Он рывком расстегнул портфель, вытащил оттуда согнутое из толстой проволоки большое кольцо, на котором болталось десятка два ключей.
— Какой тут ваш? Берите, только скорее.
Синцов подошел и стал неуверенно перебирать ключи.
— Ну, ну! — торопил его управдом, озираясь на нетерпеливо высунувшегося шофера. — А, да хоть все берите! — крикнул он и отпустил всю связку.
Синцов не удержал ее, и она со звоном упала на мостовую.
— А куда же вы? — спросил Синцов, когда борт грузовика проехал перед его глазами.
— Куда все, туда и я! — крикнул управдом. — Я член партии. Что же мне, немцев тут дожидаться, чтобы повесили?
«Эх ты, член партии!» Синцов поднял ключи и со злостью вспомнил только что сжимавшую их, свесившуюся с грузовика, крепкую, волосатую руку.
Перебирая один за другим ключи, он вдруг подумал, что в квартире может лежать оставленная Машей на всякий случай записка… И эта мысль о записке так завладела им, что он бегом поднялся по лестнице, отпер дверь и вбежал в квартиру, оставив снаружи в двери кольцо с ключами.
Записки не было. Ни на обеденном столе, где стояла знакомая кустарная пепельница — деревянная лодка с лебединой головой, ни в спальне, на кровати, где лежали только голый полосатый тюфяк и подушка без наволочки, с торчащими перьями.
Шкаф был заперт на ключ. Синцов подергал за ручку — шкаф не открылся. На всем — на полу, на стульях, на столе без скатерти — лежал толстый слой пыли. В столовой подрагивала от ветра форточка с треснувшим стеклом; он прихлопнул ее и сел за стол, тяжело бросив на него исхудалые руки.
Все, через что и он и все, с кем он был, с такою твердостью прошли, начиная с Могилева, имело смысл или не имело смысла в зависимости от ответа на один простой вопрос: победим мы или не победим в этой так страшно начавшейся для нас войне? Не только в том строевом синодике, который он, выйдя из первого окружения, сдал под Ельней Шмакову, а прямо в душе его был длинный список всех жертв, на которые на его глазах шли люди, покупая своими смертями победу. Но сейчас на его же глазах против всего этого кровавого списка здесь, в Москве, ставился огромный черный, как само горе, знак вопроса.
Быть может, в другом состоянии он и отделил бы в уме даже самую страшную возможность потерять Москву от бесповоротного поражения и конца всему. Но сейчас его душа напоминала лодку, на которую одну за другой грузили столько тяжестей, что она в конце концов начала тонуть. И ко всему еще эта молчащая, пустая квартира — ни жены, ни ребенка.
Ему швырнул ключ от этой квартиры человек, который уезжал из Москвы, потому что назавтра — так думал этот человек — сюда, в Москву, должны прийти немцы. И этот человек на забитом барахлом грузовике удирал из Москвы — Синцов готов был в этом поклясться, — наверняка удирал без приказа, со своей бычьей шеей и крепкими, волосатыми руками, которым бы в самый раз сжимать винтовку…
Нет, Синцов не завидовал этому спасавшемуся бугаю, но то, что у него самого не было партийного билета в кармане, то, что он не мог теперь пойти через три улицы отсюда, в тот самый райком, где он когда-то вступал в партию, пойти и сказать: «Я, коммунист Синцов, пришел защищать Москву, дайте мне винтовку и скажите, куда идти!» — невозможность сделать это угнетала его.
Он думал об этом до тех пор, пока вдруг, именно вдруг, как это порой бывает с самыми важными решениями в нашей жизни, ему не пришло в голову: «А почему? Почему я не могу прийти в райком и сказать: «Я, коммунист Синцов, хочу защищать Москву»? Что я, перестал быть коммунистом? Этот бугай на грузовике коммунист, а я перестал им быть? Пусть мне не поверили, пусть еще кто-то не поверит, но я-то знаю, кто я такой. Почему же я думаю о том, чтобы идти в Особый отдел, в редакцию, в военкомат, и боюсь пойти в свой райком, где я вступал в партию? Кто может запретить мне это? Кому дали такое право?»
Он встал из-за стола, и его покачнуло от слабости. Он пошел на кухню и в темноте долго шарил на полках, пока, на свое счастье, не нашел полбуханки превратившегося в сухарь хлеба. Он подошел к умывальнику и попробовал, идет ли вода. Вода шла. Прислонясь к стене, он стал размачивать хлеб под краном и один за другим жадно жевать мокрые, расползавшиеся в пальцах куски.
Он дожевывал последний кусок, когда за стенами дома грянули зенитки. В незатемненном окне метнулась полоса прожектора: разрыв бомбы колыхнул дом.
Синцов закрыл кран и, слушая стрельбу зениток, снова подумал о том самом страшном, о чем думал сегодня уже несколько раз, перед чем даже его беда была совершенно ничтожной: «Неужели сдадим Москву?!»
— Сейчас пойду! — шепотом сказал он сам себе, вспомнив о райкоме, но, оторвавшись от стены, почувствовал, что нет, сейчас не дойдет: ему нужно немного полежать. Полежать, а потом идти. Шаря рукой по стене, он дошел до спальни, ухватился за холодную никелированную спинку кровати и плашмя повалился на голый тюфяк.
— Сейчас полежу и пойду, — неслышно и упрямо шептал он. — Полежу четверть часа и пойду…
Когда Маша стала будить его, он, еще не проснувшись, повернулся и застонал, сначала грозно и хрипло, а потом так жалобно, что у Маши чуть не разорвалось сердце. Теперь она была готова еще хоть час вот так сидеть над ним, не пытаясь его разбудить, но он уже просыпался. Из глубины его усталого сознания поднималось что-то мешавшее ему спать. Все еще не просыпаясь, он пошевелился, раскинул руки, тяжело, с двух сторон опустил их на Машины плечи, сжал их и вдруг, словно его ударили, открыл глаза — в них не было ни сна, ни удивления, только одно счастье, такое безмерное, какого ни до, ни после этого за всю Машину жизнь ей не дано было увидеть ни в чьих глазах.
Заставь Синцова хоть целый век придумывать, какого бы счастья он хотел, он все равно бы не придумал ничего, кроме этого дорогого, мокрого от хлынувших слез лица, неудобно прижатого к его щеке. Весь ужас многих дней и самого ужасного из них, сегодняшнего, — все отодвинулось куда-то за тысячи верст. Он снова ничего не боялся.
Держа Машу за плечи и приподняв ее лицо над своим, он улыбнулся. Улыбка была не страдальческой и не жалкой, она была самой обычной, прежней его улыбкой. И Маша, глядя в страшно изменившееся, исхудалое лицо мужа, подумала, что его вид, так испугавший ее в первую секунду, еще не означает ничего плохого. Со всей нерассуждающей прямотой и ясностью, на какую была способна ее собственная чуждая колебаний душа, она сама поспешила объяснить себе все случившееся: он командовал партизанским отрядом, и его вызвали на самолете в Москву. Почему командовал и почему вызвали именно его и на самолете, она не задумывалась: как раз вчера у них в школе рассказывали, что недавно в Москву привезли на самолетах из немецкого тыла несколько командиров отрядов и прямо с аэродрома, в чем были, повезли на доклад.
- 49 -
← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑
Вернуться