Достоевский Ф. М. -- Письма (1866)

- 12 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Не забывай описать ни малейшего обстоятельства, особенно касающегося моих дел. Не откладывай отвечать. Тотчас же, как получишь это письмо, и садись за ответ.

Здесь до сих пор были сильные холода. В Париже, пишут, 12 мая был снег и мороз. Теперь жары. Зелень же давным-давно великолепная, а цветы уже отцветают. Здесь довольно скучновато (кроме галереи), но работать можно. Зато воздух удивительный и припадки совсем перестали.

Прощай, Паша, целую тебя и желаю всего лучшего. Жаль, что ты сам не желаешь себе лучшего, а только фантазируешь.

Тебя искренно любящий

Фед<ор> Достоевский.

Эмилии Федоровне особенно поклонись. Как ее здоровье? Анне Николавне передай мой глубокий поклон. Марье Григорьевне тоже.

(1) далее было начато: Те 60 р., которы<е>

(2) далее было: 40

(3) было: транжирить

(4) далее было начато: муж<у>

315. Э. Ф. ДОСТОЕВСКОЙ

1 (13) июня 1867. Дрезден

Дрезден, 1/12 июля (1)/67.

Многоуважаемая Эмилия Федоровна,

Я полагаю, что Вы теперь находитесь уже в Павловске, а потому и адрессую в Павловск. Хорошо, если б мое письмо не замедлило. Очень рад, что Вы здоровы; дай бог, чтоб и всё остальное было благополучно. Уехал ли Федя? Если не уехал еще, то скажите ему, чтоб он передал мой поклон Верочке и А<лександру> П<авловичу> и в особенности Сонечке и Машеньке. На днях я получил письмо от Паши, из которого и знаю сколько-нибудь о Вас. Хорошо, кабы Разин отдал еще хоть 100 р. (больше он не даст; и рассчитывать, по-моему, нечего. Хорошо и это). Паша пишет, что Алонкин спрашивает меня насчет квартиры. Так как я полагаю (по письму Паши), что он уже уехал в Псков, то и обращаюсь к Вам, многоуважаемая Эмилья Федоровна, с особенною просьбою, которую и прошу Вас, если возможно, поскорее исполнить, а именно: пошлите кого-нибудь к Алонкину (Мишу, например), а то попросите и Николая Михайловича, и, во-первых: пусть Миша передаст Алонкину мой поклон и уважение, а во-вторых, пусть передаст ему, что теперь, в настоящую минуту, я никак не могу сказать наверно, займу ли я, возвратясь (кроме той квартиры, в которой Вы теперь живете), ту квартиру, в которой, рядом с нами, живут жиды? Что же касается до старой моей квартиры (той самой, в которой теперь живете Вы), то я непременно оставляю ее за собою, и в ней будете жить я или Вы. Это очень важно для меня и надо ему передать немедленно. Полагаю, что Паша уже уехал в Псков, оттого и не пишу ему и не поручаю, а прошу Вас. Всего лучше пошлите Мишу.

Я в настоящую минуту не совсем здоров. Припадки всё не были, целых полтора месяца, а вчера вдруг случился, небольшой. Если пожить здесь еще несколько месяцев, то, полагаю, совсем пройдут. Поцелуйте за меня детей и передайте всем нашим близким искреннее мое уважение, в особенности Кашиным. Каков Милюков-то? Хорош, нечего сказать. На днях буду писать Майкову. Полагаю, что скоро из Дрездена выеду. Напишу еще и тогда вышлю другой мой адресс. Анна Григорьевна свидетельствует Вам искреннее свое уважение. До свидания, Эмилия Федоровна, будьте здоровы (главное) и дай бог провести счастливое лето.

Искренно любящий Вас брат Ваш

Федор Достоевский.

(1) в подлиннике месяц указан ошибочно

316. А. Н. СНИТКИНОЙ

9 (21) июля 1867. Баден-Баден

Многоуважаемая и любезнейшая Анна Николаевна,

Я и Аня, мы здоровы и счастливы. Аня меня любит, а я никогда в жизни еще не был так счастлив, как с нею. Она кротка, добра, умна, верит в меня и до того заставила меня привязаться к себе любовью, что, кажется, я бы теперь без нее умер. Благодарю Вас от всего сердца за такую дочь. Вы мне дали это счастье. Мы Вас почти каждый день вспоминаем; Аня иногда даже плачет об Вас и всё мне рассказывает о том, как прежде она жила у Вас в доме. Она очень беспокоится, когда долго не приходят от Вас письма. Передайте наш поклон Марье Григорьевне и ее доброму, прекрасному Павлу Григорьевичу, который так за мной ухаживал, когда со мной был в их доме припадок. Ивану Григорьевичу передайте наш братский привет. Обнимаю Вас от всего сердца и пребываю искренно и многолюбящий Вас

Федор Достоевский.

9 июля/67.

317. А. Н. МАЙКОВУ

16 (28) августа 1867. Женева

Женева 28/16 67 года.

Эвона сколько времени я молчал и не отвечал на дорогое письмо Ваше, дорогой и незабвенный друг, Аполлон Николаевич. Я Вас называю: незабвенным другом и чувствую в моем сердце, что название правильно: мы с Вами такие давнишние и такие привычные, что жизнь, разлучавшая и даже разводившая нас иногда, не только не развела, но даже, может быть, и свела нас окончательно. Если Вы (1) пишете, что почувствовали отчасти мое отсутствие, то уж кольми паче я Ваше. Кроме ежедневно подтверждавшегося во мне убеждения в сходстве и стачке наших мыслей и чувств, возьмите еще в соображение, что я, потеряв Вас, попал еще, сверх того, на чужую сторону, где нет не только русского лица, русских книг и русских мыслей и забот, но даже приветливого лица нет! Право, я даже не понимаю, как может заграничный русский человек, если только у него есть чувство и смысл, этого не заметить и больно не прочувствовать. Может быть, эти лица и приветливы для себя, но нам-то кажется, что для нас нет. Право так! И как можно выживать жизнь за границей? Без родины - страдание, ей-богу! Ехать хоть на полгода, хоть на год - хорошо. Но ехать так, как я, не зная и не ведая, когда ворочусь, очень дурно и тяжело. От идеи тяжело. А мне Россия нужна, для моего писания и труда нужна (не говорю уже об остальной жизни), да и как еще! Точно рыба без воды; сил и средств лишаешься. Вообще об этом поговорим. Обо многом мне надо с Вами поговорить и попросить Вашего совета и помощи. Вы один у меня, с которым я могу отсюда говорить. NB. Кстати: Прочтите это письмо про себя и не рассказывайте обо мне кому не нужно знать. Сами увидите. Еще слово: почему я так долго Вам не писал? На это я Вам обстоятельно ответить не в силах, Сам сознавал себя слишком неустойчиво и ждал хоть малейшей оседлости, чтоб начать с Вами переписку. Я на Вас, на одного Вас надеюсь. Пишите мне чаще, не оставляйте меня, голубчик! А я Вам теперь буду очень часто и регулярно писать. Заведемте переписку постоянную; ради бога! Это мне Россию заменит и сил мне придаст.

Расскажу же Вам эти четыре месяца tant bien que mal и откровенно.

Вы знаете, как я выехал и с какими причинами. Главных причин две: 1) спасать не только здоровье, но даже жизнь. Припадки стали уж повторяться каждую неделю, а чувствовать и сознавать ясно это нервное и мозговое расстройство было невыносимо. Рассудок действительно расстроивался, - это истина. Я это чувствовал; а расстройство нервов доводило иногда меня до бешеных минут. 2-я причина - мои обстоятельства: кредиторы ждать больше не могли, и в то время, как я выезжал, уж было подано ко взысканию Латкиным и потом Печаткиным - немного меня не захватили. Оно, положим, - (и говорю не для красы и не для словца) - долговое отделение с одной стороны было бы мне даже очень полезно: действительность, материал, второй "Мертвый дом", одним словом, материалу было бы по крайней мере на 4 или на 5 тысяч рублей, но ведь я только что женился и, кроме того, выдержал ли бы я душное лето в доме Тарасова? Это составляло неразрешимый вопрос. Если же бы мне писать в доме Тарасова, при припадках усиленных, было нельзя, то чем бы я расплатился с долгами? А обуза наросла страшная. Я поехал, но уезжал я тогда с смертью в душе: в заграницу я не верил, то есть я верил, что нравственное влияние заграницы будет очень дурное: один, без материалу, с юным созданием, которое с наивною радостию стремилось разделить со мною странническую жизнь; но ведь я видел, что в этой наивной радости много неопытного и первой горячки, и это меня смущало и мучило очень. Я боялся, что Анна Григорьевна соскучится вдвоем со мною. А ведь мы действительно до сих пор только одни вдвоем. На себя же я не надеялся: характер мой больной, и я предвидел, что она со мной измучается. (NB. Правда, Анна Григорьевна оказалась сильнее и глубже, чем я ее знал и рассчитывал, и во многих случаях была просто ангелом-хранителем моим; но в то же время много детского и двадцатилетнего, что прекрасно и естественно необходимо, но чему я вряд ли имею силы и способности ответить. Всё это мне мерещилось при отъезде, и хотя, повторяю, Анна Григорьевна оказалась и сильнее и лучше, чем я думал, но я все-таки и до сих пор не спокоен). Наконец, наши малые средства смущали меня: поехали мы со средствами весьма невеликими и задолжав вперед ТРИ (!) тысячи Каткову. Я, правда, рассчитывал тотчас же, выехав за границу, приняться немедленно за работу. Что ж оказалось? Ничего или почти ничего до сих пор не сделал и только теперь принимаюсь за работу серьезно и окончательно. Правда, насчет того, что ничего не сделал, я еще в сомнении: зато прочувствовалось и много кой-чего выдумалось; но написанного, но черного на белом еще немного, а ведь черное на белом и есть окончательное; за него только и платят.

Бросив поскорее скучный Берлин (где я стоял один день, где скучные немцы успели-таки расстроить мои нервы до злости и где я был в русской бане), мы проехали в Дрезден, наняли квартиру и на время основались.

Впечатление оказалось очень странное; тотчас же мне представился вопрос: для чего я в Дрездене, именно в Дрездене, а не где-нибудь в другом месте, и для чего именно стоило бросать всё в одном месте и приезжать в другое? Ответ-то был ясный (здоровье, от долгов и проч.), но скверно было и то, что я слишком ясно почувствовал, что теперь где бы ни жить, оказывается всё равно, в Дрездене или где-нибудь, везде на чужой стороне, везде ломоть отрезанный. Я было тотчас же хотел за работу и почувствовал, что положительно не работается, положительно не то впечатление. Что же я делал? Прозябал. Читал, кой-что писал, мучился от тоски, потом от жары. Дни проходили однообразно. Мы с Аней регулярно после обеда гуляли в Большом саду, слушали дешевую музыку, потом читали, потом ложились спать. В характере Анны Григорьевны оказалось решительное антикварство (и это очень для меня мило и забавно). Для нее, например, целое занятие пойти осматривать какую-нибудь глупую ратушу, записывать, описывать ее (что она делает своими стенографическими знаками и исписала 7 книжек), но пуще всего заняла ее и поразила галерея, и я этому очень был рад: потому что в душе ее возродилось слишком много впечатлений, чтоб соскучиться. Ходила она в галерею каждый день. Сколько мы с ней переговорили и перетолковали о всех наших, о петербургских, о московских, о Вас и об Анне Ивановне; было довольно грустно отчасти.

Мыслей моих Вам не описываю. Много накопилось впечатлений. Читал русские газеты и отводил душу. Почувствовал в себе наконец, что материалу накопилось на целую статью об отношениях России к Европе и об русском верхнем слое. Но что говорить об этом! Немцы мне расстроивали нервы, а наша русская жизнь нашего верхнего слоя и их вера в Европу и цивилизацию тоже. Происшествие в Париже меня потрясло ужасно. Хороши тоже адвокаты парижские, кричавшие: "Vive la Pologne". Фу, что за мерзость, а главное - глупость и казенщина! Еще более убедился я тоже в моей прежней идее: что отчасти и выгодно нам, что Европа нас не знает и так гнусно нас знает. А подробности процесса г<--->на Березовского! Сколько гнусной казенщины; но главное, главное, - как это они не выболтались, как всё еще на одном и том же месте, всё на одном и том же месте!

- 12 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться
Яндекс.Метрика