Достоевский Ф. М. -- Бесы

- 103 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

«Не застрелится», тревожился Пётр Степанович.

— Кому узнавать-то? — поджигал он. — Тут я да вы; Липутину что ли?

— Всем узнавать; все узнают. Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным. Вот Он сказал.

И он с лихорадочным восторгом указал на образ Спасителя, пред которым горела лампада. Пётр Степанович совсем озлился.

— В Него-то, стало быть, всё ещё веруете и лампадку зажгли; уж не на «всякий ли случай»?

Тот промолчал.

— Знаете что?, по-моему, вы веруете, пожалуй, ещё больше попа.

— В кого? В Него? Слушай, — остановился Кириллов, неподвижным, исступлённым взглядом смотря пред собой. — Слушай большую идею: был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: «будешь сегодня со мною в раю». Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека — одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после Ему такого же, и никогда, даже до чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо своё же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек?

— Это другой оборот дела. Мне кажется, у вас тут две разные причины смешались; а это очень неблагонадёжно. Но позвольте, ну, а если вы бог? Если кончилась ложь, и вы догадались, что вся ложь оттого, что был прежний Бог.

— Наконец-то ты понял! — вскричал Кириллов восторженно. — Стало быть, можно же понять, если даже такой как ты понял! Понимаешь теперь, что всё спасение для всех — всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал — есть нелепость, иначе непременно убьёшь себя сам. Если сознаёшь — ты царь и уже не убьёшь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнёт и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я ещё только бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия, и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека… Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасёт всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашёл: атрибут божества моего — Своеволие! Это всё, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою.

Лицо его было неестественно бледно, взгляд нестерпимо тяжёлый. Он был как в горячке. Пётр Степанович подумал было, что он сейчас упадёт.

— Давай перо! — вдруг совсем неожиданно крикнул Кириллов в решительном вдохновении; — диктуй, всё подпишу. И что Шатова убил подпишу. Диктуй, пока мне смешно. Не боюсь мыслей высокомерных рабов! Сам увидишь, что всё тайное станет явным! А ты будешь раздавлен… Верую! Верую!

Пётр Степанович схватился с места и мигом подал чернильницу, бумагу и стал диктовать, ловя минуту и трепеща за успех.

«Я, Алексей Кириллов, объявляю…»

— Стой! Не хочу! Кому объявляю?

Кириллов трясся как в лихорадке. Это объявление и какая-то особенная внезапная мысль о нём, казалось, вдруг поглотила его всего, как будто какой-то исход, куда стремительно ударился, хоть на минутку, измученный дух его:

— Кому объявляю? Хочу знать кому?

— Никому, всем, первому, который прочтёт. К чему определённость? Всему миру!

— Всему миру? Браво! И чтобы не надо раскаяния. Не хочу чтобы раскаиваться; и не хочу к начальству!

— Да нет же, не надо, к чёрту начальство! да пишите же, если вы серьёзно!.. — истерически прикрикнул Пётр Степанович.

— Стой! я хочу сверху рожу с высунутым языком.

— Э, вздор! — озлился Пётр Степанович, — и без рисунка можно всё это выразить одним тоном.

— Тоном? Это хорошо. Да, тоном, тоном! Диктуй тоном.

«Я, Алексей Кириллов, — твёрдо и повелительно диктовал Пётр Степанович, нагнувшись над плечом Кириллова и следя за каждою буквой, которую тот выводил трепетавшею от волнения рукой, — я, Кириллов, объявляю, что сегодня… октября, ввечеру, в восьмом часу, убил студента Шатова, за предательство, в парке, и за донос о прокламациях и о Федьке, который у нас обоих, в доме Филиппова, также квартировал и ночевал десять дней. Убиваю же сам себя сегодня из револьвера не потому, что раскаиваюсь и вас боюсь, а потому что имел за границей намерение прекратить свою жизнь».

— Только? — с удивлением и с негодованием воскликнул Кириллов.

— Ни слова больше! — махнул рукой Пётр Степанович, норовя вырвать у него документ.

— Стой! — крепко наложил на бумагу свою руку Кириллов, — стой, вздор! Я хочу с кем убил. Зачем Федька? А пожар? Я всё хочу и ещё изругать хочу, тоном, тоном!

— Довольно, Кириллов, уверяю вас, что довольно! — почти умолял Пётр Степанович, трепеща чтоб он не разодрал бумагу: — чтобы поверили, надо как можно темнее, именно так, именно одними намёками. Надо правды только уголок показать, ровно на столько, чтоб их раздразнить. Всегда сами себе налгут больше нашего и уж себе-то, конечно, поверят больше, чем нам, а ведь это всего лучше, всего лучше! Давайте; великолепно и так; давайте, давайте!

И он всё старался вырвать бумагу. Кириллов, выпуча глаза, слушал и как бы старался сообразить, но, кажется, он переставал понимать.

— Э, чёрт! — озлился вдруг Пётр Степанович, — да он ещё и не подписал! что ж вы глаза-то выпучили, подписывайте!

— Я хочу изругать… — пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался. — Я хочу изругать…

— Подпишите: Vive la r?publique[226], и довольно.

— Браво! — почти заревел от восторга Кириллов. — Vive la r?publique d?mocratique, sociale et universelle ou la mort!..[227] Нет, нет, не так. — Libert?, ?galit?, fraternit? ou la mort![228] — Вот это лучше, это лучше, — написал он с наслаждением под подписью своего имени.

— Довольно, довольно, — всё повторял Пётр Степанович.

— Стой, ещё немножко… Я, знаешь, подпишу ещё раз по-французски: «de Kiriloff, gentilhomme russe et citoyen du monde»[229]. — Ха-ха-ха! — залился он хохотом. — Нет, нет, нет, стой, нашёл всего лучше, эврика: gentilhomme-s?minariste russe et citoyen du monde civilis?![230] вот что? лучше всяких… — вскочил он с дивана и вдруг быстрым жестом схватил с окна револьвер, выбежал с ним в другую комнату и плотно притворил за собою дверь. Пётр Степанович постоял с минуту в раздумьи, глядя на дверь.

«Если сейчас, так пожалуй и выстрелит, а начнёт думать — ничего не будет». Он взял пока бумажку, присел и переглядел её снова. Редакция объявления опять ему понравилась:

«Чего же пока надо? Надо, чтобы на время совсем их сбить с толку и тем отвлечь. Парк? В городе нет парка, ну и дойдут своим умом, что в Скворешниках. Пока будут доходить, пройдёт время, пока искать — опять время, а отыщут труп — значит, правда написана; значит, и всё правда, значит, и про Федьку правда. А что? такое Федька? Федька — это пожар, это Лебядкины: значит, всё отсюда, из дому Филипповых и выходило, а они-то ничего не видали, а они-то всё проглядели, — это уж их совсем закружит! Про наших и в голову не войдёт; Шатов да Кириллов, да Федька, да Лебядкин; и зачем они убили друг друга, — вот ещё им вопросик. Э, чёрт, да выстрела-то неслышно!..»

Он хоть и читал, и любовался редакцией, но каждый миг с мучительным беспокойством прислушивался и — вдруг озлился. Тревожно взглянул он на часы; было поздненько; и минут десять как тот ушёл… Схватив свечку, он направился к дверям комнаты, в которой затворился Кириллов. У самых дверей ему как раз пришло в голову, что вот и свечка на исходе и минут через двадцать совсем догорит, а другой нет. Он взялся за замок и осторожно прислушался: не слышно было ни малейшего звука; он вдруг отпер дверь и приподнял свечу: что-то заревело и бросилось к нему. Изо всей силы прихлопнул он дверь и опять налёг на неё, но уже всё утихло — опять мёртвая тишина.

Долго стоял он в нерешимости со свечой в руке. В ту секунду, как отворял, он очень мало мог разглядеть, но, однако, мелькнуло лицо Кириллова, стоявшего в глубине комнаты у окна, и зверская ярость, с которою тот вдруг к нему кинулся. Пётр Степанович вздрогнул, быстро поставил свечку на стол, приготовил револьвер и отскочил на цыпочках в противоположный угол, так что если бы Кириллов отворил дверь и устремился с револьвером к столу, он успел бы ещё прицелиться и спустить курок раньше Кириллова.

В самоубийство Пётр Степанович уже совсем теперь не верил! «Стоял среди комнаты и думал» проходило, как вихрь, в уме Петра Степановича. «К тому же тёмная, страшная комната… Он заревел и бросился — тут две возможности: или я помешал ему в ту самую секунду, как он спускал курок, или… или он стоял и обдумывал, как бы меня убить. Да, это так, он обдумывал… Он знает, что я не уйду не убив его, если сам он струсит, — значит, ему надо убить меня прежде, чтобы я не убил его… И опять, опять там тишина! Страшно даже: вдруг отворит дверь… Свинство в том, что он в Бога верует, пуще чем поп… Ни за что не застрелится!.. Этих, которые “своим умом дошли”, много теперь развелось. Сволочь! фу, чёрт, свечка, свечка! Догорит через четверть часа непременно… Надо кончить; во что бы ни стало надо кончить… Что ж, убить теперь можно… С этою бумагой никак не подумают, что я убил. Его можно так сложить и приладить на полу с разряженным револьвером в руке, что непременно подумают, что он сам… Ах, чёрт, как же убить? Я отворю, а он опять бросится и выстрелит прежде меня. Э, чёрт, разумеется, промахнётся!»

Так мучился он, трепеща пред неизбежностью замысла и от своей нерешительности. Наконец взял свечу и опять подошёл к дверям, приподняв и приготовив револьвер; левою же рукой, в которой держал свечу, налёг на ручку замка. Но вышло неловко: ручка щёлкнула, произошёл звук и скрип. «Прямо выстрелит!» — мелькнуло у Петра Степановича. Изо всей силы толкнул он ногой дверь, поднял свечу и выставил револьвер; но ни выстрела, ни крика… В комнате никого не было.

Он вздрогнул. Комната была непроходная, глухая, и убежать было некуда. Он поднял ещё больше свечу и вгляделся внимательно: ровно никого. В полголоса он окликнул Кириллова, потом в другой раз громче; никто не откликнулся.

- 103 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться