Достоевский Ф. М. -- Бесы

- 84 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

А пока в Белой зале с участием князя образовались три жиденькие кадрильки. Барышни танцевали, а родители на них радовались. Но и тут многие из этих почтенных особ уже начинали обдумывать, как бы им, повеселив своих девиц, убраться посвоевременнее, а не тогда «когда начнётся». Решительно все уверены были, что непременно начнётся. Трудно было бы мне изобразить душевное состояние самой Юлии Михайловны. Я с нею не заговаривал, хотя и подходил довольно близко. На мой поклон при входе она не ответила, не заметив меня (действительно не заметив). Лицо её было болезненное, взгляд презрительный и высокомерный, но блуждающий и тревожный. Она с видимым мучением преодолевала себя, — для чего и для кого? Ей следовало непременно уехать и, главное, увезти супруга, а она оставалась! Уже по лицу её можно было заметить, что глаза её «совершенно открылись» и что ей нечего больше ждать. Она даже не подзывала к себе и Петра Степановича (тот, кажется, и сам её избегал; я видел его в буфете, он был чрезмерно весел). Но она всё-таки оставалась на бале и ни на миг не отпускала от себя Андрея Антоновича. О, она до самого последнего мгновения с самым искренним негодованием отвергла бы всякий намёк на его здоровье, даже давеча утром. Но теперь глаза её и на этот счёт должны были открыться. Что? до меня, то мне с первого взгляда показалось, что Андрей Антонович смотрит хуже, чем давеча утром. Казалось, он был в каком-то забвении и не совсем сознавал, где находится. Иногда вдруг оглядывался с неожиданною строгостью, например, раза два на меня. Один раз попробовал о чём-то заговорить, начал вслух и громко, и не докончил, произведя почти испуг в одном смиренном старичке чиновнике, случившемся подле него. Но даже и эта смиренная половина публики, присутствовавшая в Белой зале, мрачно и боязливо сторонилась от Юлии Михайловны, бросая в то же время чрезвычайно странные взгляды на её супруга, взгляды слишком не гармонировавшие, по своей пристальности и откровенности, с напуганностью этих людей.

— Вот эта-то черта меня и пронзила, и я вдруг начала догадываться об Андрее Антоновиче, — признавалась потом мне самому Юлия Михайловна.

Да, она опять была виновата! Вероятно, давеча, когда после моего бегства порешено было с Петром Степановичем быть балу и быть на бале, — вероятно, она опять ходила в кабинет уже окончательно «потрясённого» на «чтении» Андрея Антоновича, опять употребила все свои обольщения и привлекла его с собой. Но как мучилась, должно быть, теперь! И всё-таки не уезжала! Гордость ли её мучила или просто она потерялась — не знаю. Она с унижением и с улыбками, при всём своём высокомерии, пробовала заговорить с иными дамами, но те тотчас терялись, отделывались односложными, недоверчивыми «да-с» и «нет-с» и видимо её избегали.

Из бесспорных сановников нашего города очутился тут на бале лишь один — тот самый важный отставной генерал, которого я уже раз описывал и который у предводительши после дуэли Ставрогина с Гагановым «отворил дверь общественному нетерпению». Он важно расхаживал по залам, присматривался и прислушивался и старался показать вид, что приехал более для наблюдения нравов, чем для несомненного удовольствия. Он кончил тем, что совсем пристроился к Юлии Михайловне и не отходил от неё ни шагу, видимо стараясь её ободрить и успокоить. Без сомнения, это был человек добрейший, очень сановитый и до того уже старый, что от него можно было вынести даже и сожаление. Но сознаться себе самой, что этот старый болтун осмеливается её сожалеть и почти протежировать, понимая, что делает ей честь своим присутствием, было очень досадно. А генерал не отставал и всё болтал без умолку.

— Город, говорят, не стоит без семи праведников… семи, кажется, не помню по-ло-жён-ного числа. Не знаю сколько из этих семи… несомненных праведников нашего города… имели честь посетить ваш бал, но несмотря на их присутствие, я начинаю чувствовать себя не безопасным. Vous me pardonnerez, charmante dame, n’est-ce pas?[208] Говорю ал-ле-го-ри-чёски, но сходил в буфет и рад, что цел вернулся… Наш бесценный Прохорыч там не на месте, и, кажется, к утру его палатку снесут. Впрочем смеюсь. Я только жду, какая это будет «кадриль ли-те-ра-туры», а там в постель. Простите старого подагрика, я ложусь рано, да и вам бы советовал ехать «спатиньки», как говорят aux enfants[209]. А я ведь приехал для юных красавиц… которых конечно нигде не могу встретить в таком богатом комплекте кроме здешнего места… Все из-за реки, а я туда не езжу. Жена одного офицера… кажется, егерского… очень даже недурна, очень и… и сама это знает. Я с плутовочкой разговаривал; бойка и… ну и девочки тоже свежи; но и только; кроме свежести ничего. Впрочем я с удовольствием. Есть бутончики; только губы толсты. Вообще в русской красоте женских лиц мало той правильности и… и несколько на блин сводится… Vous me pardonnerez, n’est-ce pas…[210] при хороших впрочем глазках… смеющихся глазках. Эти бутончики года по два своей юности о-ча-ро-вательны, даже по три… ну а там расплываются навеки… производя в своих мужьях тот печальный ин-диф-фе-рентизм, который столь способствует развитию женского вопроса… если только я правильно понимаю этот вопрос… Гм. Зала хороша; комнаты убраны недурно. Могло быть хуже. Музыка могла быть гораздо хуже… не говорю — должна быть. Дурной эффект, что мало дам вообще. О нарядах не у-по-ми-наю. Дурно, что этот в серых брюках так откровенно позволяет себе кан-кани-ровать. Я прощу, если он с радости и так как он здешний аптекарь… но в одиннадцатом часу всё-таки рано и для аптекаря… Там в буфете, двое подрались, и не были выведены. В одиннадцатом ещё должно выводить драчунов, каковы бы ни были нравы публики… не говорю в третьем часу, тут уже необходима уступка общественному мнению, — и если только этот бал доживёт до третьего часу. Варвара Петровна слова однако не сдержала и не дала цветов. Гм, ей не до цветов, pauvre m?re![211] А бедная Лиза, вы слышали? Говорят, таинственная история и… и опять на арене Ставрогин… Гм. Я бы спать поехал… совсем клюю носом. А когда же эта «кадриль ли-те-ра-туры»?

Наконец началась и «кадриль литературы»{104}. В городе, в последнее время, чуть только начинался где-нибудь разговор о предстоящем бале, непременно сейчас же сводили на эту «кадриль литературы», и так как никто не мог представить, что? это такое, то и возбуждала она непомерное любопытство. Опаснее ничего не могло быть для успеха, и — каково же было разочарование!

Отворились боковые двери Белой залы, до тех пор запертые, и вдруг появилось несколько масок. Публика с жадностью их обступила. Весь буфет до последнего человека разом ввалился в залу. Маски расположились танцевать. Мне удалось протесниться на первый план, и я пристроился как раз сзади Юлии Михайловны, фон-Лембке и генерала. Тут подскочил к Юлии Михайловне пропадавший до сих пор Пётр Степанович.

— Я всё в буфете и наблюдаю, — прошептал он с видом виноватого школьника, впрочем нарочно подделанным, чтобы ещё более её раздразнить. Та вспыхнула от гнева.

— Хоть бы теперь-то вы меня не обманывали, наглый человек! — вырвалось у ней почти громко, так что в публике услышали. Пётр Степанович отскочил чрезвычайно довольный собой.

Трудно было бы представить более жалкую, более пошлую, более бездарную и пресную аллегорию, как эта «кадриль литературы». Ничего нельзя было придумать менее подходящего к нашей публике; а между тем придумывал её, говорят, Кармазинов. Правда, устраивал Липутин, советуясь с тем самым хромым учителем, который был на вечере у Виргинского. Но Кармазинов всё-таки давал идею и даже сам, говорят, хотел нарядиться и взять какую-то особую и самостоятельную роль. Кадриль состояла из шести пар жалких масок, — даже почти и не масок, потому что они были в таких же платьях как и все. Так например один пожилой господин, невысокого роста, во фраке, — одним словом, так, как все одеваются, — с почтенною седою бородой (подвязанною, и в этом состоял весь костюм), танцуя, толокся на одном месте с солидным выражением в лице, часто и мелко семеня ногами и почти не сдвигаясь с места. Он издавал какие-то звуки умеренным, но охрипшим баском, и вот эта-то охриплость голоса и должна была означать одну из известных газет. Напротив этой маски танцевали два какие-то гиганта X и Z, и эти буквы были у них пришпилены на фраках, но что? означали эти X и Z, так и осталось неразъяснённым. «Честная русская мысль»{105} изображалась в виде господина средних лет, в очках, во фраке, в перчатках и — в кандалах (настоящих кандалах). Под мышкой этой мысли был портфель с каким-то «делом». Из кармана выглядывало распечатанное письмо из-за границы, заключавшее в себе удостоверение, для всех сомневающихся, в честности «честной русской мысли». Всё это досказывалось распорядителями уже изустно, потому что торчавшее из кармана письмо нельзя же было прочесть. В приподнятой правой руке «честная русская мысль» держала бокал, как будто желая провозгласить тост. По обе стороны её и с нею рядом семенили две стриженые нигилистки, a vis-?-vis[212] танцевал какой-то тоже пожилой господин, во фраке, но с тяжёлою дубиной в руке и будто бы изображал собою не петербургское, но грозное издание{106}: «Прихлопну мокренько будет». Но несмотря на свою дубину, он никак не мог снести пристально устремлённых на него очков «честной русской мысли» и старался глядеть по сторонам, а когда делал pas de deux[213], то изгибался, вертелся и не знал куда деваться — до того, вероятно, мучила его совесть… Впрочем, не упомню всех этих тупеньких выдумок; всё было в таком же роде, так что, наконец, мне стало мучительно стыдно. И вот именно то же самое впечатление как бы стыда отразилось и на всей публике, даже на самых угрюмых физиономиях, явившихся из буфета. Некоторое время все молчали и смотрели в сердитом недоумении. Человек в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонён к цинизму. Мало-помалу загудела наша публика:

— Это что ж такое? — пробормотал в одной кучке один буфетник.

— Глупость какая-то.

— Какая-то литература. «Голос» критикуют.

— Да мне-то что?.

Из другой кучки:

— Ослы!

— Нет, они не ослы, а ослы-то мы.

— Почему ты осёл?

— Да я не осёл.

— А коль уж ты не осёл, так я и подавно.

Из третьей кучки:

— Надавать бы всем киселей да и к чёрту!

— Растрясти весь зал!

Из четвёртой:

— Как не совестно Лембкам смотреть?

— Почему им совестно? Ведь тебе не совестно?

— Да и мне совестно, а он губернатор.

— А ты свинья.

— В жизнь мою не видывала такого самого обыкновенного бала, — ядовито проговорила подле самой Юлии Михайловны одна дама, очевидно с желанием быть услышанною. Эта дама была лет сорока, плотная и нарумяненная, в ярком шёлковом платье; в городе её почти все знали, но никто не принимал. Была она вдова статского советника, оставившего ей деревянный дом и скудный пенсион, но жила хорошо и держала лошадей. Юлии Михайловне, месяца два назад, сделала визит первая, но та не приняла её.

— Так точно и предвидеть было возможно-с, — прибавила она, нагло заглядывая в глаза Юлии Михайловне.

- 84 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться