Гончаров И. А. -- Обыкновенная история

- 52 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

– Безделица! – сказал Пётр Иваныч.

– Нездоровье её отрицательное, а не положительное, – продолжал доктор. – Будто одна она? Посмотрите на всех нездешних уроженцев: на что они похожи? Ступайте, ступайте отсюда. А если нельзя ехать, развлекайте её, не давайте сидеть, угождайте, вывозите; больше движения и телу, и духу: и то, и другое у ней в неестественном усыплении. Конечно, со временем оно может пасть на лёгкие или…

– Прощайте, доктор! я пойду к ней, – сказал Пётр Иваныч и скорыми шагами пошёл в кабинет жены. Он остановился у дверей, тихо раздвинул портьеры и устремил на жену беспокойный взгляд.

Она… что же особенного заметил в ней доктор? Всякий, увидев её в первый раз, нашёл бы в ней женщину, каких много в Петербурге. Бледна, это правда: взгляд у ней матовый, блуза свободно и ровно стелется по плоским плечам и гладкой груди; движения медленны, почти вялы… Но разве румянец, блеск глаз и огонь движений – отличительные признаки наших красавиц? А прелесть форм… Ни Фидий, ни Пракситель не нашли бы здесь Венер для своего резца.

Нет, не пластической красоты надо искать в северных красавицах: они – не статуи; им не дались античные позы, в которых увековечилась красота греческих женщин, да не из чего и строить этих поз: нет тех безукоризненно правильных контуров тела… Чувственность не льётся из глаз их жарким потоком лучей; на полуоткрытых губах не млеет та наивно-сладострастная улыбка, какою горят уста южной женщины. Нашим женщинам дана в удел другая, высшая красота. Для резца неуловим этот блеск мысли в чертах лиц их, эта борьба воли с страстью, игра не высказываемых языком движений души с бесчисленными, тонкими оттенками лукавства, мнимого простодушия, гнева и доброты, затаённых радостей и страданий… всех этих мимолётных молний, вырывающихся из концентрической души…

Как бы то ни было, но видевший в первый раз Лизавету Александровну не заметил бы в ней никакого расстройства. Тот только, кто знал её прежде, кто помнил свежесть лица её, блеск взоров, под которым, бывало, трудно рассмотреть цвет глаз её – так тонули они в роскошных, трепещущих волнах света, кто помнил её пышные плечи и стройный бюст, тот с болезненным изумлением взглянул бы на неё теперь, сердце его сжалось бы от сожаления, если он не чужой ей, как теперь оно сжалось, может быть, у Петра Иваныча, в чём он боялся признаться самому себе.

Он тихо вошёл в кабинет и сел подле неё.

– Что ты делаешь? – спросил он.

– Вот просматриваю расходную книжку, – отвечала она. – Вообрази, Пётр Иваныч: в прошедшем месяце на один стол вышло около полуторы тысячи рублей: это ни на что не похоже!

Он, не говоря ни слова, взял у ней книжку и положил на стол.

– Послушай, – начал он, – доктор говорит, что здесь моя болезнь может усилиться: он советует ехать на воды за границу. Что ты скажешь?

– Что же мне сказать? Тут, я думаю, голос доктора важнее моего. Надо ехать, если он советует.

– А ты? Желала ли бы ты сделать этот вояж?

– Пожалуй.

– Но, может быть, ты лучше хотела бы остаться здесь?

– Хорошо, я останусь.

– Что же из двух? – спросил Пётр Иваныч с некоторым нетерпением.

– Распоряжайся и собой, и мной, как хочешь, – отвечала она с унылым равнодушием, – велишь – я поеду, нет – останусь здесь…

– Оставаться здесь нельзя, – заметил Пётр Иваныч, – доктор говорит, что и твоё здоровье несколько пострадало… от климата.

– С чего он взял? – сказала Лизавета Александровна, – я здорова, я ничего не чувствую.

– Продолжительное путешествие, – говорил Пётр Иваныч, – тоже может быть для тебя утомительно; не хочешь ли ты пожить в Москве у тётки, пока я буду за границею?

– Хорошо; я, пожалуй, поеду в Москву.

– Или не съездить ли нам обоим на лето в Крым?

– Хорошо и в Крым.

Пётр Иваныч не выдержал: он встал с дивана и начал, как у себя в кабинете, ходить по комнате, потом остановился перед ней.

– Тебе всё равно, где ни быть? – спросил он.

– Всё равно, – отвечала она.

– Отчего же?

Она, ничего не отвечая на это, взяла опять расходную тетрадь со стола.

– Воля твоя, Пётр Иваныч, – заговорила она, – нам надо сократить расходы: как, тысяча пятьсот рублей на один стол…

Он взял у ней тетрадь и бросил под стол.

– Что это так занимает тебя? – спросил он, – или денег тебе жаль?

– Как же не занимать? Ведь я твоя жена! Ты же сам учил меня… а теперь упрекаешь, что я занимаюсь.. Я делаю своё дело!

– Послушай, Лиза! – сказал Пётр Иваныч после краткого молчания, – ты хочешь переделать свою натуру, осилить волю… это нехорошо. Я никогда не принуждал тебя: ты не уверишь меня, чтоб эти дрязги (он указал на тетрадь) могли занимать тебя. Зачем ты хочешь стеснять себя? Я предоставляю тебе полную свободу…

– Боже мой! зачем мне свобода? – сказала Лизавета Александровна, – что я стану с ней делать? Ты до сих пор так хорошо, так умно распоряжался и мной и собой, что я отвыкла от своей воли; продолжай и вперёд; а мне свобода не нужна.

Оба замолчали.

– Давно, – начал опять Пётр Иваныч, – я не слыхал от тебя, Лиза, никакой просьбы, никакого желания, каприза.

– Мне ничего не нужно, – заметила она.

– У тебя нет никаких особенных… скрытых желаний? – спросил он с участием, пристально глядя на неё. Она колебалась, говорить или нет.

Пётр Иваныч заметил это.

– Скажи, ради бога, скажи! – продолжал он, – твои желания будут моими желаниями, я исполню их как закон.

– Ну, хорошо, – отвечала она, – если ты можешь это сделать для меня… то… уничтожь наши пятницы… эти обеды утомляют меня…

Пётр Иваныч задумался.

– Ты и так живёшь взаперти, – сказал он, помолчав, – а когда к нам перестанут собираться приятели по пятницам, ты будешь совершенно в пустыне. Впрочем, изволь; ты желаешь этого – будет исполнено. Что ж ты станешь делать?

– Ты передай мне свои счёты, книги, дела… я займусь… – сказала она и потянулась под стол поднять расходную тетрадь.

Петру Иванычу это показалось худо скрытым притворством.

– Лиза!.. – с упрёком сказал он.

Книжка осталась под столом.

– А я думал, не возобновишь ли ты некоторых знакомств, которые мы совсем оставили? Для этого я хотел дать бал, чтоб ты рассеялась, выезжала бы сама…

– Ах, нет, нет! – с испугом заговорила Лизавета Александровна, – ради бога, не нужно! Как можно… бал!

– Что ж это так пугает тебя? В твои лета бал не теряет своей занимательности; ты ещё можешь танцевать…

– Нет, Пётр Иваныч, прошу тебя, не затевай! – заговорила она с живостью, – заботиться о туалете, одеваться, принимать толпу, выезжать – боже сохрани!

– Ты, кажется, весь век хочешь проходить в блузе?

– Да, если ты позволишь, я бы не сняла её. Зачем наряжаться? и трата денег, и лишние хлопоты без всякой пользы.

– Знаешь что? – вдруг сказал Пётр Иваныч, – говорят, на нынешнюю зиму ангажирован сюда Рубини; у нас будет постоянная итальянская опера; я просил оставить для нас ложу – как ты думаешь?

Она молчала.

– Лиза!

– Напрасно… – сказала она робко, – я думаю, и это будет мне утомительно… я устаю…

Пётр Иваныч склонил голову, подошёл к камину и, облокотясь на него, смотрел… как бы это сказать? с тоской, не с тоской, а с тревогой, с беспокойством и с боязнью на неё.

– Отчего, Лиза, это… – начал было он и не договорил: слово «равнодушие» не сошло у него с языка.

Он долго молча глядел на неё. В её безжизненно-матовых глазах, в лице, лишённом игры живой мысли и чувств, в её ленивой позе и медленных движениях он прочитал причину того равнодушия, о котором боялся спросить; он угадал ответ тогда ещё, когда доктор только что намекнул ему о своих опасениях. Он тогда опомнился и стал догадываться, что, ограждая жену методически от всех уклонений, которые могли бы повредить их супружеским интересам, он вместе с тем не представил ей в себе вознаградительных условий за те, может быть, непривилегированные законом радости, которые бы она встретила вне супружества, что домашний её мир был не что иное, как крепость, благодаря методе его неприступная для соблазна, но зато в ней встречались на каждом шагу рогатки и патрули и против всякого законного проявления чувства…

Методичность и сухость его отношений к ней простёрлись без его ведома и воли до холодной и тонкой тирании, и над чем? над сердцем женщины! За эту тиранию он платил ей богатством, роскошью, всеми наружными и сообразными с его образом мыслей условиями счастья, – ошибка ужасная, тем более ужасная, что она сделана была не от незнания, не от грубого понятия его о сердце – он знал его, – а от небрежности, от эгоизма! Он забывал, что она не служила, не играла в карты, что у ней не было завода, что отличный стол и лучшее вино почти не имеют цены в глазах женщины, а между тем он заставлял её жить этою жизнью.

Пётр Иваныч был добр; и если не по любви к жене, то по чувству справедливости он дал бы бог знает что, чтоб поправить зло; но как поправить? Не одну ночь провёл он без сна с тех пор, как доктор сообщил ему свои опасения насчёт здоровья жены, стараясь отыскать средства, примирить её сердце с настоящим её положением и восстановить угасающие силы. И теперь, стоя у камина, он размышлял о том же. Ему пришло в голову, что, может быть, в ней уже таится зародыш опасной болезни, что она убита бесцветной и пустой жизнью…

Холодный пот выступал у него на лбу. Он терялся в средствах, чувствуя, что для изобретения их нужно больше сердца, чем головы. А где ему взять его? Ему что-то говорило, что если б он мог пасть к её ногам, с любовью заключить её в объятия и голосом страсти сказать ей, что жил только для неё, что цель всех трудов, суеты, карьеры, стяжания – была она, что его методический образ поведения с ней внушён был ему только пламенным, настойчивым, ревнивым желанием укрепить за собой её сердце… Он понимал, что такие слова были бы действием гальванизма на труп, что она вдруг процвела бы здоровьем, счастьем, и на воды не понадобилось бы ехать.

Но сказать и доказать – две вещи разные. Чтоб доказать это, надо точно иметь страсть. А порывшись в душе своей, Пётр Иваныч не нашёл там и следа страсти. Он чувствовал только, что жена была необходима ему, – это правда, но наравне с прочими необходимостями жизни, необходима по привычке. Он, пожалуй, не прочь бы притвориться, сыграть роль любовника, как ни смешно в пятьдесят лет вдруг заговорить языком страсти; но обманешь ли женщину страстью, когда её нет? Достанет ли потом столько героизма и уменья, чтоб дотянуть на плечах эту роль до той черты, за которой умолкают требования сердца? И не убьёт ли её окончательно оскорблённая гордость, когда она заметит, что то, что несколько лет назад было бы волшебным напитком для неё, подносится ей теперь как лекарство? Нет, он по-своему отчётливо взвесил и обсудил этот поздний шаг и не решился на него. Он думал сделать, может быть, то же, но иначе, так, как это теперь было нужно и возможно. У него уже три месяца шевелилась мысль, которая прежде показалась бы ему нелепостью, а теперь – другое дело! Он берёг её на случай крайности: крайность настала, и он решился исполнить свой план.

- 52 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться