Гончаров И. А. -- Обрыв

- 115 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Только вздохи боли показывали, что это стоит не статуя, а живая женщина. Образ глядел на нее задумчиво, полуоткрытыми глазами, но как будто не видел ее, персты были сложены в благословение, но не благословляли ее.

Она жадно смотрела в эти глаза, ждала какого-то знамения — знамения не было. Она уходила, как убитая, в отчаянии.

VII

Бабушка, воротясь, занялась было счетами, но вскоре отпустила всех торговок, швей и спросила о Райском. Ей сказали, что он ушел на целый день к Козлову, куда он в самом деле отправился, чтоб не оставаться наедине с Татьяной Марковной до вечера.

Она послала узнать, что Вера, прошла ли голова, придет ли она к обеду? Вера велела отвечать, что голове легче, просила прислать обед в свою комнату и сказала, что ляжет пораньше спать.

Тут случилось в дворне не новое событие. Савелий чуть не перешиб спину Марине поленом, потому что хватился ее на заре в день отъезда гостей, пошел отыскивать и видел, как она шмыгнула из комнаты, где поместили лакея Викентьевой. Она пряталась целое утро по чердакам, в огороде, наконец пришла, думая, что он забыл.

Он исхлестал ее вожжой. Она металась из угла в угол, отпираясь, божась, что ему померещилось, что это был «дьявол в ее образе» и т. п. Но когда он бросил вожжу и взял полено, она застонала и после первого удара повалилась ему в ноги, крича «виновата», и просила помилования.

Она клялась всем, и между прочим «своей утробой», что никогда больше не провинится, а если провинится, то пусть тогда бог убьет ее и покарает навсегда. Савелий остановился, положил полено и отер рукавом лоб.

— Ладно, — сказал он, — пущай будет по-твоему, коли ты повинилась и бога призываешь! не стану, отступлюсь от тебя!

Он махнул на нее рукой.

Все это донесли Татьяне Марковне, но она только поморщилась с отвращением и махнула Василисе рукой, чтоб не докучала ей.

Приезжали некоторые барыни с визитом, приехал заволжский помещик и еще двое гостей из города и остались обедать.

Все слышали, что Вера Васильевна больна, и пришли наведаться. Татьяна Марковна объявила, что Вера накануне прозябла и на два дня осталась в комнате, а сама внутренне страдала от этой лжи, не зная, какая правда кроется под этой подложной болезнью, и даже не смела пригласить доктора, который тотчас увидал бы, что болезни нет, а есть моральное расстройство, которому должна быть причина.

Она не ужинала, и Тит Никоныч из вежливости сказал, что «не имеет аппетита». Наконец явился Райский, несколько бледный, и тоже отказался от ужина. Он молча сидел за столом, с каким-то сдержанным выражением в лице, и будто не замечал изредка обращаемых на него Татьяной Марковной вопросительных взглядов.

Наконец Тит Никоныч расшаркался, поцеловал у ней руку и уехал. Бабушка велела готовить постель и не глядела на Райского. Она сухо пожелала ему «покойной ночи», чувствуя себя глубоко оскорбленной и в сердце, и в самолюбии.

Около нее происходит что-то таинственное и серьезное, между близкими ей людьми, а ее оставляют в стороне, как чужую или как старую, отжившую, ни на что не способную женщину.

Она не подозревала уважения, боязни и пощады, мешавших им открыться.

Райский вполголоса сказал ей, что ему нужно поговорить с ней, чтоб она как-нибудь незаметно отослала людей. Она остановила на нем неподвижный от ужаса взгляд. У ней побелел даже нос.

— Беда? — спросила она отрывисто.

Он мялся.

— Нет… — отвечал он нерешительно, — с моей точки зрения — нет беды…

— А если с моей — есть, то значит и беда! — заметила она тихо. — Да вон ты бледен, стало быть знаешь и сам, что беда.

Она мало-помалу удалила людей, сказавши, что еще не ляжет спать, а посидит с Борисом Павловичем, и повела его в кабинет.

Она села в свое старое вольтеровское кресло, поставив лампу подальше на бюро и закрыв ее колпаком.

Они сидели в полумраке. Она, поникнув головой, не глядела на него и ожидала. Райский начал свой рассказ, стараясь подойти «к беде» как можно мягче и осторожнее.

У него дрожали губы и язык нередко отказывался говорить. Он останавливался, давая себе отдых, потом собирался с силами и продолжал.

Бабушка не пошевелилась, не сказала ни слова. Под конец он шептал едва слышно.

Он вышел от нее, когда стал брезжиться день. Когда он кончил, она встала, выпрямилась медленно, с напряжением, потом так же медленно опустила опять плечи и голову, стоя, опершись рукой о стол. Из груди ее вырвался не то вздох, не то стон.

— Бабушка! — говорил Райский, пугаясь выражения ее лица и становясь на колени перед ней, — спасите Веру…

— Поздно послала она к бабушке, — шептала она, — бог спасет ее! Береги ее, утешай, как знаешь! Бабушки нет больше!

Она ступила шаг, он загородил ей дорогу.

— Бабушка, что вы, что с вами? — говорил он в страхе.

— Бабушки нет у вас больше… — твердила она рассеянно, стоя там, где встала с кресла, и глядя вниз. — Поди, поди! — почти гневно крикнула она, видя, что он медлит, — не ходи ко мне… не пускай никого, распоряжайся всем… А меня оставьте все… все!

Она стояла все на своем месте, как прикованная, с безжизненным, точно спящим взглядом. Он хотел ей что-то сказать. Она нетерпеливо махнула ему рукой.

— Уйди к ней, береги ее! бабушка не может, бабушки нет! — шептала она.

И сделала повелительный жест рукой, чтоб он шел. Он вышел в страхе, бледный, сдал все на руки Якову, Василисе и Савелью и сам из-за угла старался видеть, что делается с бабушкой. Он не спускал глаз с ее окон и дверей.

А она машинально опустилась опять в кресло и как будто заснула в бессознательной, мертвой дремоте и оставалась неподвижно до утра, когда совсем рассвело.

Утром рано Райский, не ложившийся спать, да Яков с Василисой видели, как Татьяна Марковна, в чем была накануне и с открытой головой, с наброшенной на плечи турецкой шалью, пошла из дому, ногой отворяя двери, прошла все комнаты, коридор, спустилась в сад и шла, как будто бронзовый монумент встал с пьедестала и двинулся, ни на кого и ни на что не глядя.

Она шла через цветник, по аллеям, к обрыву, стала спускаться с обрыва ровным, медленным и широким шагом, неся голову прямо, не поворачиваясь, глядя куда-то вдаль. Она скрылась в лес.

Райский бросился украдкой за ней, прячась за деревья.

Она шагала все ниже, ниже, прошла к беседке, поникла головой и стала как вкопанная. Райский подкрадывался сзади ее, удерживая дыхание.

— Мой грех! — сказала она, будто простонала, положив руки на голову, и вдруг ускоренными шагами пошла дальше, вышла к Волге и стала неподвижно у воды.

Ветер хлестал и обвивал платье около ее ног, шевелил ее волосы, рвал с нее шаль — она не замечала.

У Райского замер дух от мелькнувшей догадки: хочет утопиться!

Но она медленно поворотилась, шагая крупно и оставляя глубокий след на влажном песке.

Райский вздохнул свободнее, но, взглянув из-за кустов на ее лицо, когда она тихо шла тою же широкой походкой назад, — он еще больше замер от ужаса.

Он не узнал бабушку. На лице у ней легла точно туча, и туча эта была — горе, та «беда», которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет руки, которая бы сняла это горе.

Она правду сказала: бабушки нет больше. Это не бабушка, не Татьяна Марковна, любящая и нежная мать семейства, не помещица Малиновки, где все жило и благоденствовало ею и где жила и благоденствовала сама она, мудро и счастливо управляя маленьким царством. Это была другая женщина.

Она будто не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи и на них — эту свою «беду»! Она, не чуя ног, идет по лесу в крутую гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами, из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.

Сознание всего другого, кроме «беды», умерло в лице; она точно лунатик или покойница.

Он едва поспевал следить за ней среди кустов, чтоб не случилось с ней чего-нибудь. Она все шла, осиливая крутую гору, и только однажды оперлась обеими руками о дерево, положила на руки голову.

— Мой грех! — повторила она прямо грудью, будто дохнула, — тяжело, облегчи, не снесу! — шепнула потом, и опять выпрямилась и пошла в гору, поднимаясь на обрыв, одолевая крутизну нечеловеческой силой, оставляя клочки платья и шали на кустах.

Райский, поражаясь изумлением и ужасом, глядел на эту новую, необычайную женщину. «Только великие души перемогают с такой силой тяжелые скорби, — думал он. — Им, как орлицам, даны крылья летать под облаками и глаза — смотреть в пропасти. И только верующая душа несет горе так, как несла его эта женщина — и одни женщины так выносят его!» «В женской половине человеческого рода, — думалось ему, — заключены великие силы, ворочающие миром. Только не поняты, не признаны, не возделаны они ни ими самими, ни мужчинами и подавлены, грубо затоптаны или присвоены мужской половиной, не умеющей ни владеть этими великими силами, ни разумно повиноваться ими от гордости. А женщины, не узнавая своих природных и законных сил, вторгаются в область мужской силы — и от этого взаимного захвата — вся неурядица».

«Это не бабушка!» — с замиранием сердца, глядя на нее, думал он. Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями в великие минуты, когда падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны были людям не грубые силы мышц, не гордость крепких умов, а силы души — нести великую скорбь, страдать, терпеть и не падать!

У него в голове мелькнул ряд женских исторических теней в параллель бабушке. Виделась ему в ней — древняя еврейка, иерусалимская госпожа, родоначальница племени — с улыбкой горделивого презрения услышала в народе глухое пророчество и угрозу: «снимется венец с народа, не узнавшего посещения», «придут римляне и возьмут!» Не верила она, считая незыблемым венец, возложенный рукою Иеговы на голову Израиля. Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.

Пришла в голову Райскому другая царица скорби, великая русская Марфа, скованная, истерзанная московскими орлами, но сохранившая в тюрьме свое величие и могущество скорби по погибшей славе Новгорода, покорная телом, но не духом, и умирающая все посадницей, все противницей Москвы и как будто распорядительницей судеб вольного города.

Толпились перед ним, точно живые, тени других великих страдалиц: русских цариц, менявших по воле мужей свой сан на сан инокинь и хранивших и в келье дух и силу; других цариц, в роковые минуты стоявших во главе царства и спасавших его…

- 115 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться
Яндекс.Метрика