Гончаров И. А. -- Обрыв

- 70 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Он хотя и был возмущен недоверием Веры, почти ее враждой к себе, взволнован загадочным письмом, опять будто ненавидел ее, между тем дорожил всякими пятью минутами, чтобы быть с ней. Теперь еще его жгло желание добиться, от кого письмо.

Он достал из угла натянутый на рамку холст, который готовил давно для портрета Веры, взял краски, палитру. Молча пришел он в залу, угрюмо, односложными словами, велел Василисе дать каких-нибудь занавесок, чтоб закрыть окна, и оставил только одно; мельком исподлобья взглянул раза два на Крицкую, поставил ей кресло и сел сам.

— Скажите, как мне сесть, посадите меня!.. — говорила она с покорной нежностью.

— Как хотите, только сидите смирно, не говорите ничего, мешать будете! — отрывисто отвечал он.

— Не дышу!.. — шепотом сказала она и склонила голову нежно набок, полузакрыла глаза и сделала сладкую улыбку.

«У, какая противная рожа! — шевельнулось у Райского в душе, — вот постой, я тебя изображу!»

Он без церемонии почти вывел бабушку и Марфеньку, которые пришли было поглядеть. Егорка, видя, что барин начал писать «портрет», пришел было спросить, не отнести ли чемодан опять на чердак. Райский молча показал ему кулак.

Борис начал чертить мелом контур головы, все злобнее и злобнее глядя на «противную рожу», и так крепко нажимал мел, что куски его летели в стороны.

Вера сидела у двери, тыкала иглой лоскуток какого-то кружева и частенько зевала, только когда взглядывала на лицо Полины Карповны, у ней дрожал подбородок и шевелились губы, чтобы сдержать улыбку.

— Suis je bien comme-ca?[129] — шепотом спросила Крицкая у Веры.

— Oh, oui, tout-а-fait bien![130] — сказала Вера.

Райский сделал движение досады.

— Не дышу! — пролепетала с испугом Полина Карповна и замерла в своей позе.

Райский сделал контур, взял палитру и, косясь неприязненно на Крицкую, начал подмалевывать глаза, нос…

«Все забыли твою красоту, черномазая старуха, — думал он, — кроме тебя: и в этом твоя мука!»

Она, заметив, что он смотрит на нее, старалась слаще улыбнуться.

Минут через двадцать, от напряжения сидеть смирно и не дышать, что она почти буквально исполняла, у ней на лбу выступили крупные капли, как белая смородина, и на висках кудри немного подмокли.

— Жарко! — шепнула она.

Но Райский неумолимо мазал кистью, строго взглядывая на нее. Прошло еще четверть часа.

— Un verre d'eau![131] — шептала Крицкая едва слышно.

— Погодите, нельзя! — строго заметил Райский, — вот губы кончу.

Полина Карповна перемогла себя, услыхав, что рисуют ее улыбку. Она периодически, отрывисто и тяжело дышала, так что и грудь увлажилась у ней, а пошевельнуться она боялась. А Райский мазал да мазал, как будто не замечал.

— Полина Карповна устала! — заметила Вера.

Райский молчал. У Крицкой одна губа подалась немного вниз. как она ни старалась удержать ее на месте. Из груди стал исходить легкий свист.

Райский только знает, что мажет. Она уж раза два пошамкала губами, и две-три капли со лба у ней упали на руки.

— Погодите еще немного, — сказал Райский.

— Не дышу! — почти свистнула Полина Карповна.

Райский сам устал, но его терзала злоба, и он не чувствовал ни усталости, ни сострадания к своей жертве. Прошло пять минут

— Ох, ох — je n'en puis plus[132] — ох, ох! — начала Крицкая, падая со стула.

Райский и Вера бросились к ней и посадили ее на диван. Принесли воды, веер, одеколону — и Вера помогала ей оправиться. Крицкая вышла в сад, а Райский остался с Верой. Он быстро злобно взглянул на нее.

— Письмо не от попадьи! — прошипел он.

Вера отвечала ему тоже взглядом, быстрым, как молния, потом остановила на нем глаза, и взгляд изменился, стал прозрачный, точно стеклянный, «русалочный»…

— Вера, Вера! — сказал он тихо, с сухими губами, взяв ее за руки, — у тебя нет доверия ко мне!

— Ах, пустите меня! — с нетерпением говорила она, отнимая руки. — Какое доверие, в чем и зачем оно вам!

Она пошла к Полине Карповне.

«Да — она права: зачем ей доверять мне? А мне-то как оно нужно, боже мой! чтоб унять раздражение, узнать тайну (а тайна есть!) и уехать! Не узнавши, кто она, что она, — не могу ехать!»

— Егор! — сказал он, вышедши в переднюю, — отнеси пока чемодан опять на чердак!

Он порисовал еще с полчаса Крицкую, потом назначил следующий сеанс через день и предался с прежним жаром неотвязному вопросу все об одном: от кого письмо? Узнать и уехать — вот все, чего он добивался. Тут хуже всего тайна: от нее вся боль!

Он подозрительно смотрел на бабушку, на Марфеньку, на Тита Никоныча, на Марину, пуще всего на Марину, как на поверенную и ближайшую фрейлину Веры.

Но та пресмыкалась по двору взад и вперед, как ящерица, скользя бедром, то с юбками и утюгом, то спасаясь от побоев Савелья — с воем или с внезапной широкой улыбкой во все лицо, — и как избегала брошенного мужем вслед ей кирпича или полена, так избегала и вопросов Райского. Она воротила лицо в сторону, завидя его, потупляла свои желтые бесстыжие глаза и смотрела, как бы шмыгнуть мимо его подальше

«Должно быть, эта бестия все знает» — думал он, но расспросам боялся давать ход: гадко это ему самому было, и остерегался упрека в «шпионстве».

Он так торжественно дал слово работать над собой, быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк! И в то же время, среди этой борьбы, сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душах каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле, все это бытие, которым поросло его существование.

Что искусство, что самая слава перед этими сладкими бурями! Что все эти дымно-горькие, удушливые газы политических и социальных бурь, где бродят одни идеи, за которыми жадно гонится молодая толпа, укладывая туда силы, без огня, без трепета нерв?

Это головные страсти — игра холодных самолюбий, идеи без красоты, без палящих наслаждений, без мук… часто не свои, а вычитанные, скопированные!

— Нет, я хочу обыкновенной, жизненной и животной страсти, со всей ее классической грозой. Да, страсти, страсти!.. — орал он, несясь по саду и впивая свежий воздух.

Но Вера не дает ее ему: это не льстит даже ее самолюбию! Надежда быть близким к Вере питалась в нем не одним только самолюбием: у него не было нахальной претензии насильно втереться в сердце, как бывает у многих писаных красавцев, у крепких, тупоголовых мужчин — и чем бы ни было — добиться успеха. Была робкая, слепая надежда, что он может сделать на нее впечатление, и пропала.

Но когда он прочитал письмо Веры к приятельнице, у него невидимо и незаметно даже для него самого, подогрелась эта надежда. Она там сознавалась, что в нем, в Райском, было что-то «и ум, и много талантов, блеска, шума или жизни, что, может быть, в другое время заняло бы ее, а не теперь…»

Вот это может быть, никогда, ни в каком отчаянном положении нас не оставляющее, и ввергнуло Райского, если еще не в самую тучу страсти, то уже в ее жаркую атмосферу, из которой счастливо спасаются только сильные и в самом деле «гордые» характеры.

Да, надежда в нем была, надежда на взаимность, на сближение, на что-нибудь, чего еще он сам не знал хорошенько, но уж чувствовал, как с каждым днем ему все труднее становится вырваться из этой жаркой и обаятельной атмосферы.

Не неделю, а месяц назад, или перед приездом Веры, или тотчас после первого свидания с ней, надо было спасаться ему уехать, а теперь уж едва ли придется Егорке стаскивать опять чемодан с чердака!

«Или страсть подай мне, — вопил он бессонный, ворочаясь в мягких пуховиках бабушки в жаркие летние ночи, — страсть полную, в которой я мог бы погибнуть, — я готов — но с тем, чтобы упиться и захлебнуться ею, или скажи решительно, от кого письмо и кого ты любишь, давно ли любишь, невозвратно ли любишь тогда я и успокоюсь, и вылечусь. Вылечивает безнадежность!»

А пока глупая надежда слепо шепчет: «Не отчаивайся, не бойся ее суровости: она молода; если бы кто-нибудь и успел предупредить тебя, то разве недавно, чувство не могло упрочиться здесь, в доме, под десятками наблюдающих за ней глаз, при этих наростах предрассудков, страхов, старой бабушкиной морали. Погоди, ты вытеснишь впечатление, и тогда…» и т. д. — до тех пор недуг не пройдет!

«Пойду к ней, не могу больше! — решил он однажды в сумерки.

— Скажу ей все, все… и что скажет она — так пусть и будет! Или вылечусь, или… погибну!»

VIII

На этот раз он постучался к ней в дверь.

— Кто там? — спросила она.

— Это я, — говорил он, робко просовывая голову в двери, — можно войти?

Она сидела у окна с книгой, но книга, по-видимому, мало занимала ее: она была рассеянна или задумчива. Вместо ответа она подвинула Райскому стул.

— Сегодня не так жарко, хорошо! — сказал он.

— Да, я ходила на Волгу: там даже свежо, — заметила она. — Видно, погода хочет измениться.

И замолчали

— Что это так трезвонили сегодня у Спаса? — спросил он, — праздник, что ли, завтра?

— Не знаю, а что?

— Так, звон не дал мне спать, и мухи тоже. Какая их пропасть у бабушки в доме: отчего это!

— Я думаю, оттого, что варенье варят.

— Да, в самом деле! То-то я все замечаю, что Пашутка поминутно бегает куда-то и облизывается… Да и у всех в девичьей, а у Марфеньки тоже, рты черные… Ты не любишь варенья, Вера?

Она покачала головой.

— Вчера Егор отнес ваш чемодан на чердак, я видела… — сказала она, помолчав.

— Да, а что?

— Так…

— Ты хочешь спросить, еду ли я, и скоро ли?..

— Нет, я так только…

— Не запирайся, Вера! что ж, это естественно. На этот вопрос я скажу тебе, что это от тебя зависит.

— Опять от меня?

— Да, от тебя: и ты это знаешь.

Она глядела равнодушно в окно.

— Вы мне приписываете много значения, — сказала она.

— Ну, а если это так, что бы ты сделала?

— Для меня собственно — я бы ничего не сделала, а если б это нужно было для вас, я бы сделала так, как вам счастливее, удобнее, покойнее, веселее…

— Постой, ты смешиваешь понятия; надо разделить по родам и категориям: «удобнее и покойнее», с одной стороны, и «веселее и счастливее» — с другой. Теперь и решай!

— Вам надо решать, что вам больше нравится.

— Я заметил, что ты уклончива, никогда сразу не выскажешь мысли или желания, а сначала обойдешь кругом. Я не волен в выборе, Вера: ты реши за меня, и что ты дашь, то и возьму. Обо мне забудь, говори только за себя и для себя.

- 70 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться