Гончаров И. А. -- Обрыв

- 49 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

XVI

Рано утром легкий стук в окно разбудил Райского. Это Марк выпрыгнул в окошко.

«Не любит прямой дороги!..» — думал Райский, глядя, как Марк прокрадывался через цветник, через сад и скрылся в чаще деревьев, у самого обрыва.

Борису не спалось, и он, в легком утреннем пальто, вышел в сад, хотел было догнать Марка, но увидел его уже далеко идущего низом по волжскому прибрежью.

Райский постоял над обрывом: было еще рано; солнце не вышло из-за гор, но лучи его уже золотили верхушки деревьев, вдали сияли поля, облитые росой, утренний ветерок веял мягкой прохладой. Воздух быстро нагревался и обещал теплый день. Райский походил по саду. Там уже началась жизнь; птицы пели дружно, суетились во все стороны, отыскивая завтрак; пчелы, шмели жужжали около цветов.

Издали, с поля, доносилось мычанье коров, по полю валило облако пыли, поднимаемое стадом овец; в деревне скрипели ворота, слышался стук телег; во ржи щелкали перепела. На дворе тоже начиналась забота дня. Прохор поил и чистил лошадей в сарае, Кузьма или Степан рубил дрова, Матрена прошла с корытцем муки в кухню. Марина раза четыре пронеслась по двору, бережно неся и держа далеко от себя выглаженные юбки барышни.

Егорка делал туалет, умываясь у колодца, в углу двора; он полоскался, сморкался, плевал и уже скалил зубы над Мариной. Яков с крыльца молился на крест собора, поднимавшийся из-за домов слободки.

По двору, под ногами людей и около людских, у корыта с какой-то кашей, толпились куры и утки, да нахально везде бегали собаки, лаявшие натощак без толку на всякого прохожего, даже иногда на своих, наконец друг на друга.

— Все то же, что вчера, что будет завтра! — прошептал Райский.

Он постоял посредине двора, лениво оглянулся во все стороны, — почесался, зевнул и вдруг почувствовал симптомы болезни. мучившей его в Петербурге.

Ему стало скучно. Перед ним, в перспективе, стоял длинный день, с вчерашними, третьегодняшними впечатлениями, ощущениями. Кругом все та же наивно улыбающаяся природа, тот же лес, та же задумчивая Волга, обвевал его тот же воздух. Те же все представления, лишь он проснется, как неподвижная кулиса, вставали перед ним; двигались те же лица, разные твари.

Его и влекла, и отталкивала от них центробежная сила: его тянуло к Леонтью, которого он ценил и любил, но лишь только он приходил к нему, его уже толкало вон. Леонтий, как изваяние, вылился весь окончательно в назначенный ему образ, угадал свою задачу и окаменел навсегда. Райский искал чего-нибудь другого, где бы он мог не каменеть, не слыша и не чувствуя себя.

Он шел к бабушке и у ней в комнате, на кожаном канапе, за решетчатым окном, находил еще какое-то колыханье жизни, там еще была ему какая-нибудь работа, ломать старый век. Жизнь между ею и им становилась не иначе, как спорным пунктом, и разрешалась иногда, после нелегкой работы ума, кипения крови, диалектикой, в которой Райский добывал какое-будь оригинальное наблюдение над нравами этого быта или практическую, верную заметку жизни или следил, как отправлялась жизнь под наитием наивной веры и под ферулой грубого суеверия.

Его все-таки что-нибудь да волновало: досада, смех, иногда пробивалось умиление. Но как скоро спор кончался, интерес падал, Райскому являлись только простые формы одной и той же, неведомо куда и зачем текущей жизни.

Марфенька со вчерашнего вечера окончательно стала для него сестрой: другим ничем она быть не могла, и притом сестрой, к которой он не чувствовал братской нежности. Он уже не счел нужным переделывать ее: другое воспитание, другое воззрение, даже дальнейшее развитие нарушило бы строгую определенность этой натуры, хотя, может быть, оно вынуло бы наивность, унесло бы детство, все эти ребяческие понятия, бабочкино порханье, но что дало бы взамен?

Страстей, широких движений, какой-нибудь дальней и трудной цели — не могло дать: не по натуре ей! А дало бы хаос, повело бы к недоумениям — и много-много, если б разрешилось претензией съездить в Москву, побывать на бале в дворянском собрании, привезти платье с Кузнецкого моста и потом хвастаться этим до глубокой старости перед мелкими губернскими чиновницами.

Тит Никоныч и прочие немногие лица примелькались ему, как примелькались старинные кожаные канапе, шкафы, саксонские чашки и богемские хрустали.

Оставался Марк, да еще Вера, как туманные пятна. Марка он видел, и как ни прятался тот в диогеновскую бочку, а Райский успел уловить главные черты физиономии. Идти дальше, стараться объяснить его окончательно, значит напиваться с ним пьяным, давать ему денег взаймы и потом выслушивать незанимательные повести о том, как он в полку нагрубил командиру или побил жида, не заплатил в трактире денег, поднял знамя бунта против уездной или земской полиции, и как за то выключен из полка или послан в такой-то город под надзор. Райский повесил голову и шел по двору, не замечая поклонов дворни, не отвечая на приветливое вилянье собак; набрел на утят и чуть не раздавил их.

«Что за существование, — размышлял он, — остановить взгляд на явлении, принять образ в себя, вспыхнуть на минуту и потом холодеть, скучать и насильственно или искусственно подновлять в себе периодическую охоту к жизни, как ежедневный аппетит! Тайна уменья жить — только тайна длить эти периоды, или, лучше сказать, не тайна, а дар, невольный, бессознательный. Надо жить как-то закрывши глаза и уши — и живется долго и прочно.

И те и правы, у кого нет жала в мозгу, кто близорук, у кого туго обоняние, кто идет, как в тумане, не теряя иллюзий! А как удержать краски на предметах, никогда не взглянуть на них простыми глазами и не увидеть,что зелень не зелена, небо не сине, что Марк не заманчивый герой, а мелкий либерал, Марфенька сахарная куколка, а Вера…» «Что такое Вера?» — сделал он себе вопрос и зевнул. Он пожимал плечами, как будто озноб пробегал у него по спине, морщился и, заложив руки в карманы, ходил по огороду, по саду, не замечая красок утра, горячего воздуха, так нежно ласкавшего его нервы, не смотрел на Волгу, и только тупая скука грызла его. Он с ужасом видел впереди ряд длинных, бесцельных дней.

Ему пришла в голову прежняя мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука лежит в самой жизни, как лежат в природе безбрежные пески, — нагота и скудость пустынь, то и скука может и должна быть предметом мысли, анализа, пера или кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись в меня, будут красками и колоритом…картина будет верна..» Райский хотел было пойти сесть за свои тетради «записывать скуку», как увидел, что дверь в старый домене заперта. Он заглянул в него только мельком, по приезде, с Марфенькой, осматривая комнату Веры. Теперь вздумалось ему осмотреть его поподробнее, он вступил в сени и поднялся на лестницу.

Он уже не по-прежнему, с стесненным сердцем, а вяло прошел сумрачную залу с колоннадой, гостиные с статуями, бронзовыми часами, шкаликами рококо и, ни на что не глядя, добрался до верхних комнат; припомнил, где была детская и его спальня, где стояла его кровать, где сиживала его мать. У него лениво стали тесниться бледные воспоминания о ее ласках, шепоте, о том, как она клала детские его пальцы на клавиши и старалась наигрывать песенку; как потом подолгу играла сама, забыв о нем, а он слушал, присмирев у ней на коленях, потом вела его в угловую комнату, смотреть на Волгу и Заволжье.

Заглянув в свою бывшую спальню, в две, три другие комнаты, он вошел в угловую комнату, чтоб взглянуть на Волгу. Погрузясь в себя, тихо и задумчиво отворил он ногой дверь, взглянул и… остолбенел.

В комнате было живое существо.

Глядя с напряженным любопытством вдаль, на берег Волги, боком к нему, стояла девушка лет двадцати двух, может быть трех, опершись рукой на окно. Белое, даже бледное лицо, темные волосы, бархатный черный взгляд и длинные ресницы — вот все, что бросилось ему в глаза и ослепило его.

Девушка неподвижно и напряженно смотрела вдаль, как будто провожая кого-то глазами. Потом лицо ее приняло равнодушное выражение; она бегло окинула взглядом окрестность, потом двор, обернулась — и сильно вздрогнула, увидев его.

На лице мелькнуло изумление и уступило место недоумению, потом, как тень, прошло даже, кажется, неудовольствие, и все разрешилось в строгое ожидание.

— Сестра Вера! — произнес Райский.

У ней лицо прояснилось, и взгляд остановился на нем с выражением сдержанного любопытства и скромности.

Он подошел, взял ее за руку и поцеловал. Она немного подалась назад и чуть-чуть повернула лицо в сторону, так, что губы его встретили щеку,а не рот.

Они оба сели у окна друг против друга.

— Как я ждал вас: вы загостились за Волгой! — сказал он и в нетерпением ждал ответа, чтоб слышать ее голос

«Голоса, голоса!» — прежде всего просило воображение, вдобавок к этому ослепительному образу.

— Я вчера только от Марины узнала, что вы здесь,отвечала она.

Голос у ней не был звонок, как у Марфеньки: он был свеж, молод, но тих, с примесью грудного шепота, хотя она говорила вслух.

— Бабушка хотела посылать за вами, но я просил не давать знать о моем приезде. Когда же вы возвратились? Мне никто ничего не сказал.

— Я вчера после ужина приехала: бабушка и сестра еще не знают. Только одна Марина видела меня.

Она сидела, откинувшись на стул спиной, положив один локоть на окно, и смотрела на Райского не прямо, а как будто случайно, когда доходила очередь взглянуть, между прочим, и на него.

А он глядел всею силою любопытства, долго сдерживаемого. От его жадного взгляда не ускользало ни одно ее движение.

На него по обыкновению уже делала впечатление эта новая красота, или, лучше сказать, новый род красоты, не похожий на красоту ни Беловодовой, ни Марфеньки.

Нет в ней строгости линий, белизны лба, блеска красок и печати чистосердечия в чертах, и вместе холодного сияния, как у Софьи. Нет и детского, херувимского дыхания свежести, как у Иарфеньки: но есть какая-то тайна, мелькает невысказывающаяся сразу прелесть, в луче взгляда, в внезапном повороте головы,в сдержанной грации движений, что-то неудержимо прокрадывающееся в душу во всей фигуре.

Глаза темные, точно бархатные, взгляд бездонный. Белизна лица матовая, с мягкими около глаз и на шее тенями. Волосы темные, с каштановым отливом, густой массой лежали на лбу и на висках ослепительной белизны, с тонкими синими венами Она не стыдливо, а больше с досадой взяла и выбросила в другую комнату кучу белых юбок, принесенных Мариной, потом проворно прибрала со стульев узелок, брошенный, вероятно, накануне вечером, и подвинула к окну маленький столик. Все это в две, три минуты, и опять села перед ним на стуле свободно и небрежно, как будто его не было.

— Я велела кофе сварить, хотите пить со мной? — спросила она. — Дома еще долго не дадут: Марфенька поздно встает.

- 49 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться