Гончаров И. А. -- Обрыв

- 45 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

— И будь статуей! Не отвечай никогда на мои ласки, как сегодня…

— Отчего?

— Так; у меня иногда бывают припадки… тогда уйди от меня.

— Не дать ли вам чего-нибудь выпить? У бабушки гофманские капли есть. Я бы сбегала: хотите?

— Нет, не надо. Но ради бога, если я когда-нибудь буду слишком ласков или другой также, этот Викентьев, например…

— Смел бы он! — с удивлением сказала Марфенька. — Когда мы в горелки играем, так он не смеет взять меня за руку, а ловит всегда за рукав! Что выдумали: Викентьев! Позволила бы я ему!

— Ни ему, ни мне, никому на свете… помни, Марфенька, это: люби, кто понравится, но прячь это глубоко в душе своей, не давай воли ни себе, ни ему, пока… позволит бабушка и отец Василий. Помни проповедь его…

Она молча слушала и задумчиво шла подле него, удивляясь его припадку, вспоминая, что он перед тем за час говорил другое, и не знала, что подумать.

— Вот видите, а вы говорили…что… — начала она.

— Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани смеяться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни.

— Это не глупо… любить птиц: вы не смеетесь, вы это правду говорите? — робко спрашивала она.

— Нет, нет, ты перл, ангел чистоты… ты светла, чиста, прозрачна…

— Прозрачна? — смеялась она, — насквозь видно!

— Ты… ты… Он в припадке восторга не знал, как назвать ее.

— Ты вся — солнечный луч! — сказал он, — и пусть будет проклят, кто захочет бросить нечистое зерно в твою душу! Прощай! Никогда не подходи близко но мне, а если я подойду — уйди!

Он подошел к обрыву.

— Куда же вы? Пойдемте ужинать! Скоро и спать…

— Я не хочу ни ужинать, ни спать.

— Опять вы от ужина уходите: смотрите, бабушка…

Она не кончила фразы, как Райский бросился с обрыва и исчез в кустах

«Боже мой! — думал он, внутренне содрогаясь, — полчаса назад я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание, а „честный и гордый“ человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы не одолели: честь, честность спасены…?»

— «Чем? — спросил он себя, останавливаясь над рытвиной. — Прежде всего… силой моей воли, сознанием безобразия… — начал было он говорить, выпрямляясь, — нет, нет, — должен был сейчас же сознаться, — это пришло после всего, а прежде чем? Ангел-хранитель невидимо ограждал? бабушкина судьба берегла ее? или… что?» Что бы ни было, а он этому загадочному «или» обязан тем, что остался честным человеком. Таилось ли это «или» в ее святом, стыдливом неведении, в послушании проповеди отца Василья или, наконец, в лимфатическом темпераменте — все же оно было в ней, а не в нем…

— О, как скверно! как скверно! — твердил он, перескочив рытвину и продираясь между кустов на приволжский песок. Марфенька долго смотрела вслед ему, потом тихо, задумчиво пошла домой, срывая машинально листья с кустов и трогая по временам себя за щеки и уши.

— Как разгорелись, я думаю, красные! — шептала она. — От чего он не велел подходить близко, ведь он не чужой? А сам так ласков… Вон как горят щеки?

Она прикладывала руку то к одной, то к другой щеке.

Бабушка начала ворчать, что Райский ушел от ужина. Молча, втроем, с Титом Никонычем, отужинали и разошлись. Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей, или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.

Наконец, пролежав напрасно, без сна, с час в постели, она встала, вытерла лицо огуречным рассолом, что делала обыкновенно от загара, потом перекрестилась и заснула.

XIV

Райский нижним берегом выбрался на гору и дошел до домика Козлова. Завидя свет в окне, он пошел было к калитке, как вдруг заметил, что кто-то перелезает через забор, с переулка в садик.

Райский подождал в тени забора, пока тот перескочил совсем. Он колебался, на что ему решиться, потому что не знал, вор ли это, или обожатель Ульяны Андреевны, какой-нибудь m-r Шарль, — и потому боялся поднять тревогу.

Подумав, он, однако, счел нужным следить за незнакомцем: для этого последовал его примеру и также тихо перелез через забор.

Тот прокрадывался к окнам, Райский шел за ним и остановился в нескольких шагах. Незнакомец приподнялся до окна Леонтья и вдруг забарабанил, что есть мочи, в стекло.

«Это не вор… это, должно быть, — Марк!» — подумал Райский и не ошибся.

— Философ! отворяй! Слышишь ли ты, Платон? — говорил голос. — Отворяй же скорей!

— Обойди с крыльца! — глухо, из-за стекла, отозвался голос Козлова.

— Куда еще пойду я на крыльцо, собак будить? Отворяй!

— Ну, постой; экой какой! — говорил Леонтий, отворяя окно.

Марк влез в комнату.

— Это кто еще за тобой лезет? Кого ты привел? — с испугом спросил Козлов, пятясь от окна.

— Никого я не привел — что тебе чудится… Ах, в самом деле, лезет кто-то…

Райский в это время вскочил в комнату.

— Борис, и ты? — сказал с изумлением Леонтий. — Как вы это вместе сошлись?

Марк мельком взглянул на Райского и обратился к Леонтью.

— Дай мне скорее другие панталоны, да нет ли вина? — сказал он. s255

— Что это, откуда ты? — с изумлением говорил Леонтий, теперь только заметивший, что Марк почти по пояс был выпачкан в грязи, сапоги и панталоны промокли насквозь.

— Ну, давай скорей, нечего разговаривать! — нетерпеливо отозвался Марк.

— Вина нет; у нас Шарль обедал, мы все выпили, водка, я думаю, есть…

— Ну, где твое платье лежит?

— Жена спит, а я не знаю где: надо у Авдотьи спросить…

— Урод! Пусти, я сам найду.

Он взял свечу и скрылся в другую комнату.

— Вот — видишь какой! — сказал Леонтий Райскому. Через десять минут Марк пришел с панталонами в руках.

— Где это ты вымочился так? — спросил Леонтий.

— Через Волгу переезжал в рыбачьей лодке, да у острова дурачина рыбак сослепа в тину попал: надо было выскочить и стащить лодку. Он, не обращая на Райского внимания, переменил панталоны и сел в большом кресле, с ногами, так что колнеки пришлись вровень с лицом. Он положил на них бороду. Райский молча рассматривал его. Марк был лет двадцати семи, сложенный крепко, точно из металла, и пропорционально. Он был не блондин, а бледный лицом, и волосы, бледно-русые, закинутые густой гривой на уши и на затылок, открывали большой выпуклый лоб. Усы и борода жидкие, светлее волос на голове. Открытое, как будто дерзкое лицо далеко выходило вперед.

Черты лица не совсем правильные, довольно крупные, лицо скорее худощавое, нежели полное. Улыбка, мелькавшая по временам на лице, выражала не то досаду, не то насмешку, но не удовольствие.

Руки у него длинные, кисти рук большие, правильные и цепкие. Взгляд серых глаз был или смелый, вызывающий, или по большей части холодный и ко всему небрежный.

Сжавшись в комок, он сидел неподвижен: ноги, руки не шевелились, точно замерли, глаза смотрели на все покойно или холодно.

Но под этой неподвижностью таилась зоркость, чуткость и тревожность, какая заметна иногда в лежащей, по-видимому покойно и беззаботно, собаке. Лапы сложены вместе, на лапах покоится спящая морда, хребет согнулся в тяжелое, ленивое кольцо: спит совсем, только одно веко все дрожит, и из-за него чуть-чуть сквозит черный глаз. А пошевелись кто-нибудь около, дунь ветерок, хлопни дверь, покажись чужое лицо — эти беспечно разбросанные члены мгновенно сжимаются, вся фигура полна огня, бодрости, лает, скачет…

Посидев немного с зажмуренными глазами, он вдруг открыл их и обратился к Райскому.

— Вы, верно, привезли хороших сигар из Петербурга: дайте мне одну, — сказал он без церемонии.

Райский подал ему сигарочницу.

— Леонтий! Ты нас и не представил друг другу! — упрекнул его Райский.

— Да чего представлять: вы оба пришли одной дорогой и оба знаете, кто вы! — отвечал тот.

— Как это ты обмолвился умным словом, а еще ученый! — сказал Марк.

— Это тот самый… Марк… что… Я писал тебе: помнишь… — начал было Козлов.

— Постой! Я сам представлюсь! — сказал Марк, вскочил с кресел и, став в церемонную позу, расшаркался перед Райским.Честь имею рекомендоваться: Марк Волоков, пятнадцатого класса, состоящий под надзором полиции чиновник, невольный здешнего города гражданин!

Потом откусил кончик сигары, закурил ее и опять свернулся в комок на креслах.

— Что же вы здесь делаете? — спросил Райский.

— Да то же,я думаю;что и вы…

— Разве вы…любите искусство:артист,может быть?

— А вы…артист?

— Как же! — вмешался Леонтий, — я тебе говорил: живописец, музыкант… Теперь роман пишет: смотри, брат, как раз тебя туда упечет. — Что ты: уж далеко? — обратился он к Райскому.

Райский сделал ему знак рукой молчать.

— Да, я артист, — отвечал Марк на вопрос Райского. — Только в другом роде. Я такой артист, что купцы называют «художник». Бабушка ваша, я думаю, вам говорила о моих произведениях!

— Она слышать о вас не может.

— Ну, вот видите! А я у ней пока всего сотню какую-нибудь яблок сорвал через забор!

— Яблоки мои: я вам позволяю, сколько хотите…

— Благодарю: не надо; привык уж все в жизни без позволения делать, так и яблоки буду брать без спросу: слаще так!

— Я очень хотел видеть вас: мне так много со всех сторон наговорили…

— сказал Райский.

— Что же вам наговорили?

— Мало хорошего…

— Вероятно, вам сказали, что я разбойник, изверг, ужас здешних мест!

— Почти…

— Что же вас так позывало видеть меня после этих отзывов? Вам надо тоже пристать к общему хору: я у вас книги рвал. Вот он, я думаю, сказывал…

— Да, да: вот он налицо: я рад, что он сам заговорил! — вмешался Леонтий. — Так бы и надо было сначала отрекомендовать тебя…

— Делайте с книгами, что хотите, я позволяю! — сказал Райский.

— Опять! Кто просит вашего позволения? Теперь не стану брать и рвать: можешь, Леонтий, спать покойно.

— А ведь в сущности предобрый! — заметил Леонтий про Марка, — когда прихворнешь, ходит как нянька, за лекарством бегает в аптеку… И чего не знает? Все! Только ничего не делает, да вот покою никому не дает: шалунище непроходимый…

— Полно врать, Козлов! — перебил Марк.

— Впрочем, не все бранят вас, — вмешался Райский, — Ватутин отзывается или по крайней мере старается отзываться хорошо.

— Неужели! Этот сахарный маркиз! Кажется, я ему оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял у него в спальне. Он все, видите, нездоров, а как приехал сюда, лет сорок назад, никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги, что занял у него, не отдам никогда. Что же ему еще? А хвалит!

- 45 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться