Гончаров И. А. -- Обрыв

- 42 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

— Скажите, бабушка: Марина одна такая у нас, или…

Бабушка сердито махнула рукой на дворню.

— Все в родстве! — с омерзением сказала она. — Матрешка неразлучна с Егоркой, Машка — помнишь, за детьми ходила девчонка? — у Прохора в сарае живмя живет. Акулина с Никиткой, Танька с Васькой… Только Василиса да Яков и есть порядочные! Но те все прячутся, стыд еще есть: а Марина!..

Она плюнула, а Райский засмеялся.

— Сейчас же пойду, непременно набросаю очерк… — сказал он, — слава богу, страсть! Прошу покорно — Савелий!

— Опять «непременно»! — заметила бабушка.

Он живо вскочил и только хотел бежать к себе, как и бабушка, и он, оба увидали Полину Карповну Крицкую, которая входила на крыльцо и уже отворяла дверь. Спрятаться и отказать не было возможности: поздно.

— Вот тебе и «непременно»! — шепнула Татьяна Марковна, — видишь! Теперь пойдет таскаться, не отучить ее! Принесла нелегкая! Стоит Марины! Что это, по-твоему: тоже драма?

— Нет, это, кажется… комедия! — сказал Райский и поневоле стал всматриваться в это явление.

— Bonjur, bonjur![75] — нежно пришепетывала Полина Карповна, — как я рада, что вы дома; вы не хотите посетить меня, я сама опять пришла. Здравствуйте, Татьяна Марковна!

— Здравствуйте, Полина Карповна! — живо заговорила бабушка, переходя внезапно в радушный тон, — милости просим, садитесь сюда, на диван! Василиса, кофе, завтрак чтоб был готов!

— Нет, merci, я пила.

— Помилуйте, как можно, теперь рано: до обеда долго.

— Нет, я ничего не хочу, благодарю вас.

— Нельзя же: от вас далеко…

И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах, с розовыми лентами на шляпке и на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего ребенка, так что кровь от этого прилила ей голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше руки.

За ней шел только что выпущенный кадет, с чуть-чуть пробивающимся пушком на бороде. Он держал на руке шаль Полины Карповны, зонтик и веер. Он, вытянув шею, стоял, почти не дыша, за нею.

— Вот, позвольте познакомить вас: Michel Рамин, в отпуску весь…Татьяна Марковна уже знакома с ним.

Юноша, вместо поклона, болтнулся всей фигурой, густо покраснел и опять окоченел на месте.

— Ditez quelque chose, Michel![76] — сказала вполголоса Крицкая.

Но Мишель покраснел еще гуще и остался на месте.

— Asseyez-vous donc[77], — сказала она и сама села.

— Нынче жарко: tres cheux![78] — продолжала она, — где мой веер? Дайте его сюда, Michel!

Она начала обмахиваться, глядя на Райского.

— Не хотели посетить меня! — повторила она.

— Я нигде не был, — сказал Райский.

— Не говорите, не оправдывайтесь; я знаю причину: боялись…

— Чего?

— Ah, le monde est si mechant![79]

«Черт знает что такое!» — думал Райский, глядя на нее во все глаза.

— Так? Угадала? — говорила она. — Я еще в первый раз заметила, que nous nous entendons![80] Эти два взгляда — помните? Voila, voila, tenez[81] этот самый! о, я угадываю его…

Он засмеялся.

— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons![82] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…

— Кофейку, Полина Карповна! — прервала ее Татьяна Марковна, подвигая к ней чашку. — Не слушай ее! — шепнула она, косясь на полуоткрытую грудь Крицкой, — все врет, бесстыжая! Возьмите вашу чашку, — прибавила она, обратясь к юноше, — вот и булки!

— Debarassez-vous de tout сеlа[83], — сказала ему Крицкая и взяла у него зонтик из рук.

— Я, признаться, уж пил… — под нос себе произнес кадет, однако взял чашку, выбрал побольше булку и откусил половину ее, точно отрезал, опять густо покраснев.

Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет,что она полюбит и будет любить идеально».

— Татьяна Марковна не совсем была права, сравнив ее с Мариной. Полина Карповна была покойного темперамента: она не искала так называемого «падения», и измены своим обязанностям на совести не имела.

Не была она тоже сентиментальна, и если вздыхала, возводила глаза к небу, разливалась в нежных речах, то делала это притворно, прибегая к этому, как к условным приемам кокетства.

Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и говорили все в городе, в домах, на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.

В городе ее уже знают, и она теперь старается заманивать новичков, заезжих студентов, прапорщиков, молодых чиновников.

Она ласкает их, кормит, лакомит, раздражает их самолюбие. Они адски едят, пыют, накурят и уйдут. А она под рукой распускает слух, что тот или другой «страдает» по ней.

— Pauvre garcon![84] — говорит она с жалостью.

Теперь при ней состоял заезжий юноша, Michel Рамин, приехавший прямо с школьной скамьи в отпуск. Он держал себя прямо, мундир у него с иголочки: он всегда застегнут на все пуговицы, густо краснеет, на вопросы сиплым, робким басом говорит да-с или нет-с.

У него были такие большие руки, с такими длинными и красными пальцами, что ни в какие перчатки, кроме замшевых, не входили. Он был одержим кадетским аппетитом и институтскою робостью.

Полина Карповна стала было угощать и его конфектами, но он съедал фунта по три в один присест. Теперь он сопровождает барыню везде, таская шаль, мантилью и веер за ней.

— Je veux former le jeune homme de ce pauvre enfant![85] — так объясняет она официально свои отношения к нему.

— Что вы намерены сегодня делать? Я обедаю у вас: ce projet vous sourit-il?[86] — обратилась она к Райскому.

У бабушки внутри прошла судорога, но она и вида не подала, даже выказала радость.

— Милости просим. Марфенька, Марфенька!

Вошла Марфенька. Крицкая весело поздоровалась с ней, а юноша густо покраснел. Марфенька, поглядев на туалет Полины Карповны, хотела засмеяться, но удержалась. При взгляде на ее путника лицо у ней наполнилось еще больше смехом.

— Марфа Васильевна! — неожиданно, басом, сказал юноша, — у вас коза в огород зашла — я видел! Как бы в сад не забралась!

— Покорно благодарю, я сейчас велю выгнать. Это Машка, — заметила Марфенька, — она меня ищет. Я хлебца ей дам.

Бабушка пошептала ей на ухо, что приготовить для неожиданных гостей к обеду, и Марфенька вышла.

— В городе все говорят о вас и все в претензии, что вы до сих пор ни у кого не были, ни у губернатора, ни у архиерея, ни у предводителя, — обратилась Крицкая к Райскому.

— И я ему тоже говорила! — заметила Татьяна Марковна,да нынче бабушек не слушают. Нехорошо, Борис Павлович, ты бы съездил хоть к Нилу Андреичу: уважил бы старика. А то он не простит. Я велю вычистить и вымыть коляску…

— Я не поеду ни к кому, бабушка, — зевая, сказал Райский.

— А ко мне? — спросила Крицкая.

Он, глядя на нее, учтиво молчал.

— Не принуждайте себя: de grace, faites ce qu'il vous plaira.[87] Теперь я знаю ваш образ мыслей, я уверена (она сделала ударение на этих словах), что вы хотите…и только свет…и злые языки…

Он засмеялся.

— Ну, да — да. Я вижу, я угадала! О, мы будем счастливы! Enfin!..[88] — будто про себя шепнула она, но так, что он слышал.

«Ужели она часто будет душить меня? — думал Райский, с ужасом глядя на нее. — Куда спастись от нее? А она не годится и в роман: слишком карикатурна! Никто не поверит…»

XII

Тихо тянулись дни, тихо вставало горячее солнце и обтекало синее небо, распростершееся над Волгой и ее прибрежьем. Медленно ползли снегообразные облака в полдень и иногда, сжавшись в кучу, потемняли лазурь и рассыпались веселым дождем на поля и сады, охлаждали воздух и уходили дальше, дав простор тихому и теплому вечеру.

Если же вдруг останавливалась над городом и Малиновкой (так звали деревушку Райского) черная туча и разрешалась продолжительной, почти тропической грозой — все робело, смущалось, весь дом принимал, как будто перед нашествием неприятеля, оборонительное положение. Татьяна Марковна походила на капитана корабля во время шторма.

— Гасить огни, закрывать трубы, окна, запирать двери! — слышалась ее команда. — Поди, Василиса, посмотри, не курят ли трубок? Нет ли где сквозного ветра? Отойди, Марфенька, от окна!

Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в небе, бабушка не смыкала глаз, не раздевалась, ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокоивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.

Утром восходило опять радостное солнце и играло в каждой повисшей на листьях капельке, в каждой луже, заглядывало в каждое окно и било в стекла и щели счастливого приюта. Таким же монотонным узором тянулась и жизнь в Малиновке. Райский почти не чувствовал, что живет. Он кончил портрет Марфеньки и исправил литературный эскиз Наташи, предполагая вставить его в роман впоследствии, когда раскинется и округлится у него в голове весь роман, когда явится «цель и необходимость» создания, когда все лица выльются каждое в свою форму, как живые, дохнут, окрасятся колоритом жизни и все свяжутся между собою этою «необходимостью и целью» — так что, читая роман, всякий скажет, что он был нужен, что его недоставало в литературе.

Он решил писать его эпизодами, набрасывая фигуру, какая его займет, сцену, которая его увлечет или поразит, вставляя себя везде, куда его повлечет ощущение, впечатление, наконец чувство и страсть, особенно страсть!

— Ах, дай бог, страсть! — молил он иногда, томимый скукой.

Он бы уже соскучился в своей Малиновке, уехал бы искать в другом месте «жизни», радостно захлебываться ею под дыханием страсти или не находить по обыкновению ни в чем примирения с своими идеалами, страдать от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему на свете.

Все это часто повторялось с ним, повторилось бы и теперь: он ждал и боялся этого. Но еще в нем не изжили пока свой срок впечатления наивной среды, куда он попал. Ему еще пока приятен был ласковый луч солнца, добрый взгляд бабушки, радушная услужливость дворни, рождающаяся нежная симпатия Марфеньки — особенно последнее.

Он по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или под руку с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.

- 42 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться