Гончаров И. А. -- Обрыв

- 39 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Бабушка, Марфенька, даже Леонтий — а он мыслящий, ученый, читающий — все нашли свею точку опоры в жизни, стали на нее и участливы.

Бабушка добыла себе, как будто купила на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и знать не хочет того, чего с ней не было, чего она не видала своими глазами, и не заботится, есть ли там еще что нибудь, или нет.

От этого она вскрыла большие глаза на его «мудреные», казавшиеся ей иногда шальными, слова, «цыганские» поступки, споры.

— Странный, своеобычный человек, — говорила она и надивиться не могла, как это он не слушается ее и не делает, что она указывает. Разве можно жить иначе? Тит Никоныч в восхищении от нее, вам Нил Андреич отзывается одобрительно, весь город тоже уважает ее, только Маркушка зубы скалит, когда увидит ее, — но он пропащий человек.

А тут внук, свой человек, которого она мальчишкой воспитывала, «от рук отбился», смеет оправдываться, защищаться, да еще спорить с ней, обвиняет ее, что она не так живет, не то делает, что нужно!

А она, кажется, всю жизнь, как по пальцам, знает: ни кутщы, ни дворня ее не обманут, в городе всякого насквозь видит, и в жизни своей, и вверенных ее попечению девочек, и крестьян, и в кругу знакомых — никаких ошибок не делает, знает, как где ступить, что сказать, как и своим и чужим добром распорядиться! Словом, как по нотам играет!

А он не слушается и еще осуждает ее!

Она сделала из наблюдений и опыта мудрый вывод, что всякому дается известная линия в жизни, по которой можно и должно достигать известного значения, выгод, и что всякому дана возможность сделаться (относительно) важным или богатым, а кто прозевает время и удобный случай, пренебрежет данными судьбой средствами, тот и пеняй на себя!

— Всякому, — говорила она, — судьба дает какой-нибудь дар: одному, например, дано много ума или какой-нибудь «остроты» и уменья (под этим она разумела талант, способности), — зато богатства не дала, — и сейчас пример приводила: или архитектора, или лекаря, или Степку, мужика. Дурак-дураком, трех перечесть не может, лба не умеет перекрестить, едва знает, где право, где лево, ни за сохой, ни в саду: а посуду, чашки, ложки или крестики точит, детские кораблики, игрушки — точно из меди льет! И сколько на ярмарке продаст! Другой красив: картинка — зато петый дурак! Вон Балакин: ни одна умная девушка нейдет за него, а загляденье! Не зевай, и он будет счастлив. «Бог дурака, поваля, кормит!» — приводила она и пословицу в подкрепления, — найдет дуру с богатством! А есть и такие, что ни «остроты» судьба не дала, ни богатства, зато дала трудолюбие: этим берут! Ну, а кто лежебокой был или прозевал, загубил дар судьбы — сам виноват! Оттого много на свете погибших: праздных, пьяниц с разодранными локтями, одна нога в туфле, другая в калоше, нос красный, губы растрескались, винищем разит!

Райский расхохотался, слушая однажды такое рассуждение, и особенно характеристический очерк пьяницы, самого противного и погибшего существа, в глазах бабушки, до того, что хотя она не заметила ни малейшей наклонности к вину в Райском, но всегда с беспокойством смотрела, когда он вздумает выпить стакан, а не рюмку вина или рюмку водки.

— Хорошо ли тебе, не много ли? — говорила она, морщась и качая головой.

К пьянице и пьянству у ней было физиологическое отвращение.

— Да, да, смейся! — говорила она, — а это правда!

— Можно ведь, бабушка, погибнуть и по чужой вине, — возражал Райский, желая проследить за развитием ее житейских понятий, — есть между людей вражда, страсти. Чем виноват человек, когда ему оставляют ногу, опутывают его интригой, крадут, убивают?.. Мало ли что!

— Виноват, виноват! — решала она, не слушая апелляции. — Уж если кто несчастен, погибает, свихнулся, впал в нищету, в крайность, как-нибудь обижен, опорочен и поправиться не может, значит — сам виноват. Какой-нибудь грех да был за ним или есть: если не порок, так тяжкая ошибка! Вражда, страсти!.. все один и тот же враг стережет нас всех!.. Бог накажет иногда, да и простит, коли человек смирится и опять пойдет по хорошему пути. А кто все спотыкается, падает и лежит в грязи, значит не прощен, а не прощен потому, что не одолеет себя, не сладит с вином, с картами, или украл, да не отдает краденого, или горд, обидчик, зол не в меру, грязен, обманщик, предатель… Мало ли зла: что-нибудь да есть! А хочет, так выползет опять на дорогу. А если просто слаб, силенки нет, значит веры нет: когда есть вера, есть и сила. Да, да, уж это так, не говори, не говори, смейся, а молчи! — прибавила она, заметив, что он хочет возразить. — Может ли быть, чтоб человек так пропал, из-за других, потому что захотели погубить? Не зевай, смотри за собой: упал, так вставай на ноги да смотри, нет ли лукавства за самим? А нет, так помолись — и поправишься. Вон Алексея Петровича три губернатора гнали, именье было в опеке, дошло до того, что никто взаймы не давал, хоть по миру ступай: а теперь выждал, вытерпел, раскаялся — какие были грехи — и вышел в люди…

— Ну, хорошо, бабушка: а помните, был какой-то буян, полицмейстер или исправник: у вас крышу велел разломать, постой вам поставил против правил, забор сломал и чего-чего не делал!

— Да, правда: он злой, негодный человек, враг мой был, не любила я его! Чем же кончилось? Приехал новый губернатор, узнал все его плутни и прогнал! Он смотался, спился, своя же крепостная девка завладела им — и пикнуть не смел. Умер — никто и не пожалел!

— Ну, вот видите! Что же вы сделали: вы ли виноваты?

— Я! — сказала бабушка, — я наказана недаром. Даром судьба не наказывает…

— В самом деле! что же такое?

— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб знать бабушкины поступки. Уж так и быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали дома, не много, для гостей и для дворни, а все же запрещено было; мостов не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а то пропадешь, пойдет все хуже… и…

— И потом «красный нос, растрескавшиеся губы, одна нога в туфле, другая в калоше»! — договорил Райский смеясь. — Ах, бабушка, чего я не захочу, что принудит меня? или если скажу себе, что непременно поступлю так, вооружусь волей…

— Никогда не говори: «непременно», — живо перебила Татьяна Марковна, — боже сохрани!

— Отчего? вот еще новости! — сказал Райский. — Марфенька! я непременно сделаю твой портрет, непременно напишу роман, непременно познакомлюсь с Маркушкой, непременно проживу лето с вами и непременно воспитаю вас всех трех, бабушку, тебя и… Верочку.

Марфенька засмеялась, а Татьяна Марковна досмотрела на него через очки.

— Ты никак с ума сошел: поучись-ка у бабушки жить. Самонадеян очень. Даст тебе когда-нибудь судьба за это «непременно»! Не говори этого! А прибавляй всегда: «хотелось бы», «бог даст, будем живы и здоровы..эх А то судьба накажет за самонадеянность: никогда не выйдет по-твоему…

— У вас, бабушка, о судьбе такое же понятие, как у древнего грека о фатуме: как о личности какой-нибудь, как будто воплощенная судьба тут стоит да слушает…

— Да, да, — говорила бабушка, как будто озираясь, — кто-то стоит да слушает! Ты только не остерегись, забудь, что можно упасть, — и упадешь. Понадейся без оглядки, судьба и обманет, вырвет из рук, к чему протягивал их! Где меньше всего ждешь, тут и оплеуха…

— Ну, когда же счастье? Ужель все оплеухи?

— Нет, не все: когда ждешь скромно, сомневаешься, не забываешься, оно и упадет. Пуще всего не задирай головы и не подымай носа, побаивайся: ну, и дастся. Судьба любит осторожность, оттого и говорят: «Береженого бог бережет». И тут не пересаливай: кто слишком трусливо пятится, она тоже не любит и подстережет. Кто воды боится, весь век бегает реки, в лодку не сядет, судьба подкараулит: когда-нибудь да сядет, тут и бултыхнется в воду.

Райский засмеялся.

— О, судьба проказница! — продолжала она. — Когда ищешь в кошельке гривенника, попадают все двугривенные, а гривенник после всех придет; ждешь кого-нибудь: приходят, да не те, кого ждешь, а дверь, как на смех, хлопает да хлопает, а кровь у тебя кипит да кипит. Пропадет вещь: весь дом перероешь, а она у тебя под носом — вот что!

— Какое рабство! — сказал Райский. — И так всю жизнь прожить, растеряться в мелочах! Зачем же, для какой цели эти штуки, бабушка, делает кто-то, по вашему мнению, с умыслом? Нет, я отчаиваюсь воспитать вас… Вы испорчены!

— Для какой цели? — повторила она, — а для такой, чтоб человек не засыпал и не забывался, а помнил, что над ним кто-нибудь да есть; чтобы он шевелился, оглядывался, думал да заботился. Судьба учит его терпению, делает ему характер, чтоб поворачивался живо, оглядывался на все зорким глазом, не лежал на бону и делал, что каждому определил господь…

— То есть вы думаете, что к человеку приставлен какой-то невидимый квартальный надзиратель, чтоб будить его?

— Шути, а шутя правду сказал, — заметила бабушка.

— Как жизнь-то эластична! — задумчиво произнес Райский.

— Что?

— Я думаю, — говорил он не то Марфеньке, не то про себя, — во что хочешь веруй: в божество, в математику или в философию, жизнь поддается всему. Ты, Марфенька, где училась?

— В пансионе у m-me Meyer.

— По тысяче двести рублей ассигнациями платила за каждую, — сказала бабушка, — обе пять лет были там.

— Ты помнишь Птоломееву систему мира?

— Птоломей… ведь это царь был… — сказала Марфенька, немного покраснев оттого, что не помнила никакой системы.

— Да, царь и ученый: ты знаешь, что прежде в центре мира полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У бабушки есть какой-то домовой…

— Не домовой, а бог и судьба, — сказала она.

— Следовательно, двое, и вот шестьдесят лет, со всеми маленькими явлениями, улеглись в эту теорию. И как ловко пришлось! А тут мучаешься, бьешься… из чего?

Он мысленно проводил параллель между собою и бабушкой.

«Я бьюсь, — размышлял он, — чтобы быть гуманным и добрым: бабушка не подумала об этом никогда, а гуманна и добра. Я недоверчив, холоден к людям и горяч только к созданиям своей фантазии, бабушка горяча к ближнему и верит во все. Я вижу, где обман, знаю, что все — иллюзия, и не могу ни к чему привязаться, не наложу ни в чем примирения: бабушка не подозревает обмана ни в чем и ни в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся на теплом доверии к добру и людям, а если я… бываю снисходителен, так это из холодного сознания принципа, у бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре! Я ничего не делаю, она весь век трудится…»

XI

Он задумался, и от бабушки перенес глаза на Марфеньку и с нежностью остановил их на ней.

- 39 -

← Предыдущая страница | Следующая страница → | К оглавлению ⇑

Вернуться